Здешние улицы и проулки то и дело перегораживают пустыри и заброшенные склады, фабричные дворы или просто глухие заборы. Но нам нравилось, что во что упрешься, не знаешь, однако всегда сыщется проход, который, покрутив и попетляв, выведет к большой воде Москвы-реки или к малой – каналу. Что касается набережных, то москворецкие, особенно там, где после Каменного моста одна за другой идут Софийская с Английским посольством и Кремлем напротив, затем Раушская, были для нас чересчур парадны и официальны. Кроме того, Соня мерзлячка – чуть что, она куталась в шубку, прятала руки в муфту и всё равно зябла, а тут зимой дули сильные, в самом деле пробирающие до костей ветры. В общем, мы если и гуляли по набережным, то только летом, а так, отметившись, разворачивались и шли назад к каналу. Водоотводный мы любили за тишину, но, главное, за то, что и вода с отражавшимися в ней выгнутыми деревянными мостиками – вместе они образовывали правильный овал, через который туда-сюда, будто в окно, не спеша сновали утки – и дома по обоим берегам – всё было некрупное, соразмерное нам.
Если судить по карте, Балчуг, конечно, шикарное место. Напротив, за полосой серой речной воды, на высоком холме Кремль – почти километр зубчатых стен и башен – такой панорамы больше ни из какой другой части города увидеть невозможно. За каналом тоже не худший район: Полянка, Ордынка, Пятницкая, старые храмы, купеческие особняки XIX века вперемежку с многоподъездными домами и модерном. Но самому острову повезло меньше. Болотистый и гнилой (по-тюркски «балчуг» и есть «грязь», «трясина»), он почти каждой весной на треть уходил под воду, поэтому испокон веку земля здесь считалась бросовой.
Хороших домов на Балчуге не строили, но пятнами, где повыше и посуше, ставили лавки и мастерские, бани, кабаки и недорогие постоялые дворы. Еще при нас вдоль воды на сваях одна к другой лепились пристани, пакгаузы, фабричные и заводские постройки, правда, из-за половодий всё какое-то неосновательное, сколоченное тяп-ляп. Конечно, попытки благоустроить остров случались. Кто-то, рассудив, что среди этого убожества надежда только на веру, возвел тут пару праздничных, раскрашенных, будто заморские игрушки, храмов. Оба – московское барокко (причем из лучших образцов), на другую оконечность острова половодьем занесло из Петербурга целый квартал настоящего классицизма. Не знаю, для каких нужд строили это великолепие, но при нас там помещался штаб Московского военного округа. Жилье на Балчуге, конечно, тоже было, но дома по большей части полутрущобные со стоящей в подвалах водой. Вообще запах сырости на острове был везде и всегда, не девался никуда даже зимой. Уже на нашем с Соней веку на Балчуге стали появляться участки обычной городской застройки – трех-четырехэтажные дома, перекрестки с проезжей частью, тротуарами и фонарями, но пока что и улицы, упершись в заборы, склады, быстро сходили на нет.
Так что или на острове жило совсем немного народа, или те, кто здесь обитал, рано ложились спать, во всяком случае, когда зимой, ночью мы, держа друг друга за руки, бродили туда-сюда между Москвой-рекой и каналом, сколько ни вспоминаю, не помню на Балчуге ни машин, ни людей – пустой, никому не нужный город, и только мы с Соней в окружении голодных бродячих собак. Соня всегда чем-нибудь их подкармливала, и они в благодарность охраняли и сопровождали нас. Шли даже на то, чтобы нарушить чужие суверенные границы. Ссоры никогда не перерастали в драки, но, выясняя, кто из них прав, дворняги подолгу переругивались.
Для этих прогулок по Балчугу Соня вызванивала меня день за днем без единого перерыва и в любую погоду. Конечно, у нас были заветные места, в частности, тот же храм Николая Чудотворца в Заяицком, но шли мы всегда наобум, ничего не загадывая, шли как придется, впрочем, случайно набредя на что-то интересное, ясное дело, радовались. Но и без этого радости в Соне было с избытком. Захлебываясь ею, она ничего не умела в себе удержать. Раз за разом меняла, переигрывала планы, требовала то одного, то другого.
Я видел, как сильно всё в ней преувеличено, боялся за нее и жалел, в то же время меня приводило в восторг, что можно так остро чувствовать жизнь, отзываться, откликаться на нее так легко, безотказно. Что касается самого себя, то я был лишь фоном, канвой, по которой она вышивала. Необходимость тушеваться меня не смущала, я если и печалился, то по поводам вполне прозаическим. У меня не было теплой обувки, и зимой на морозе ноги деревенели так, что я переставал чувствовать ступни. Потом, уже дома, под струей холодной воды долго возвращал их к жизни. Помню, что боль была адская. Другой проблемой был буквально взрывающийся мочевой пузырь. Я страдал до последнего, но за всё время наших с Соней прогулок ни разу не осмеливался сказать, что отойду за угол справить нужду.
Коля – дяде Петру