Антропология сегодня в России не в почете. Отсутствие интереса к человеку может объясняться как моральными особенностями нашего общества, так и проблемами самой науки. Первое обстоятельство означает, что «мы» (в том числе и академическое сообщество), видимо, вполне довольны «собой», но недовольны внешними обстоятельствами жизни, от которых мы зависим и которые нами не контролируются: уровнем жизни, государственной политикой, системой социального обеспечения или образования, войной на Кавказе и т. п. Второе указывает на наличие множества препятствий или табу на рационализацию моральной проблематики. Между реальным многообразием человеческих типов, проявлений человеческого и действительностью их изучения, способностью к восприятию сложности человеческих отношений стоят собственные догмы науки, в том числе и внутридисциплинарные представления о человеке. В науке именно они играют роль барьера, ограждающего исследователя от новых точек зрения и возможностей понимания и описания человека.
Я разделяю мнение А. Я. Гуревича о том, что возможности исторической антропологии далеко не исчерпаны[314]
. Я бы только добавил – и не только исторической, но и социальной, культурной, экономической. Ограниченными оказываются лишь прежние формы интерпретации человека, но не сама значимость антропологической проблематики. На мой взгляд, эта тематика в недалеком будущем должна занять одно из центральных мест в научных дискуссиях гуманитариев. Но произойдет это не раньше, чем гуманитариями или социальными учеными будет осознано, что нынешние самоочевидные, а потому не вызывающие вопросов представления о человеке в действительности оказываются довольно сложными, исторически изменчивыми образованиями, соединяющими в себе множество планов социальных, моральных, эстетических или политических интерпретаций реальности. Как только начнут вставать подобные вопросы, так обнаружится, что в сменах научного интереса есть определенная логика: фокус внимания раз за разом переносится от описания целостности какой-то определенной «культуры», ее канонических образцов и достижений к институтам и группам, обеспечивающим ее воспроизводство, затем – к источникам сведений или к самим средствам, которыми она описывается и изучается. Только после подобного критического анализа то, что представлялось самоочевидным и целостным, начинает терять черты определенности. Возникают альтернативные точки зрения на «общество», «историю», которые начинают дифференцироваться, обретать планы своей «повседневности», перестают быть историей войн, деяний царей и знаменитых людей. Высокая «культура» или «цивилизация» дополняется новыми планами и измерениями: открывается возможность изучения «массовой» или «низовой» культуры, «контркультуры», «субкультуры» и т. п. Уже само множество эмпирических или содержательных понятий культуры заставляет говорить о том, что интересы постепенно смещаются к человеку, в том числе к самому исследователю, для которого эта «культура» (общество, эпоха) представляется значительной, важной, интересной. И наконец, возникает вопрос: почему это так? Зачем нам это знание, что открывает оно в нас самих? И только тогда уже по-настоящему открывается суть антропологической проблематики. Только тогда становится ясным, что очередная научная мода отмечает не просто появление новых инструментальных метафор исследовательской субъективности (вроде «нарратива в истории», социологии и истории «повседневности», «лингвистического поворота», «нового историзма»), а что это необходимые подступы к собственно антропологическим исследованиям.