Во дворе росла трава. По двору ходили куры. И хозяин, разговаривая, отгонял их ногой, будто не желая, чтобы они слушали его разговор с жестянщиком. Но вдруг большой красноголовый петух, взъерошив перья, кинулся к хозяину.
— Ах, какой герой! Ах, какой военный! — ударил его туфлей хозяин. — А что, ежели я завтрашний день скушаю тебя, дурака, за твою смелость, а? Что ты мне скажешь тогда?
Павлюк стоял, переминаясь с ноги на ногу, и долго молчал. Я смотрел на него из окна. И мне слышно было, как он сказал наконец:
— Ну ладно, отдам. Воля ваша.
— Вот и спасибо тебе, пожалел ты меня, старика! — опять слезливо и обрадованно сказал хозяин и быстро пошел к себе в квартиру, странно семеня короткими ножками и почему-то пугливо оглядываясь по сторонам, будто кто-то собирался и его ударить, как он ударил петуха.
А когда исчез он из виду, перед жестянщиком появился, точно вырос из земли, извозчик Хохлов.
— Это что ж такое? — спросил он Павлюка. — Опять с тебя деньги взыскивает? — И мотнул головой, обросшей курчавой овчиной, в сторону квартиры хозяина. — Вот совесть какая у людей. Отдай ему, значит, деньги за три месяца вперед, а человеку, может, через неделю помирать придется. Как тут рассуждать?
Павлюк молчал.
Извозчик, выразив ему свое сочувствие и отсоветовав платить деньги вперед, постоял еще минутку перед ним, раскуривая трубку. Потом сказал:
— Мне говорили, вроде ты самовар продаешь. Правда, что ли?
— С чего это взяли? — спросил Павлюк.
— Да так говорят. Знаешь, как болтают?
Павлюк ничего не ответил, пошел в подвал.
Хохлов посмотрел ему вслед и молвил обиженно:
— Гордый ты, ей-богу. Гляжу я на тебя…
Но Павлюк ничего не ответил и на этот раз. Ушел в подвал.
Из подвала он выходил теперь все реже и реже.
А когда он долго не выходил на улицу и не слышно было шума жести, перетаскиваемой с верстака на верстак, душераздирающего скрипа ее и молоточного стука, люди почасту останавливались у подвала, прислушивались или просто наклонялись над низкими окнами и заглядывали в мутное стекло: уж не помер ли Павлюк?
Нельзя сказать, чтобы люди желали его смерти, нетерпеливо ждали ее прихода. Нет. Большинство людей нашей улицы любили Павлюка. Многие уважали его за кротость характера, за доброту и за мастерство, несравненное в своем роде. Многие сердечно жалели его, говорили:
— Ведь какой, посмотрите, мужик двужильный! Непонятно, в чем душа держится, а все работает, стремится. Жалко смотреть даже.
Но всякому человеку, собравшемуся жить бесконечно, было обидно уступить соседу законную свою часть имущества на неизбежном дележе после смерти одинокого жестянщика. И всякий хотел знать поэтому: когда же умрет Павлюк?
Это необходимо было знать, чтобы раньше всех поспеть к дележу.
Впрочем, может быть, дележ и не состоится. Жадная полиция растащит все сама, потому что ей полагается хоронить безродных и быть единственной наследницей их имущества. Очень просто может случиться, что все достанется полиции. А жаль…
Яшка Новосильцев, известный всей нашей улице как гармонист и алкоголик, прямо так и сказал Павлюку:
— Все равно ведь в могилу не потащишь тиски американские. А я бы тебя поминал. Вот даю слово. Продай…
Павлюк сказал ему:
— Слушай, Яша. Иди ты… знаешь куда?
Яшка ушел. Но через день наведался снова. И Павлюк снова обругал его.
Павлюк велел мне теперь запирать двери даже днем на секретный засов, чтобы лишних посетителей не было. Осточертели они бог знает как. Все один и тот же разговор: продай, уступи… И каждый надеется, что жестянщик скупиться не будет, уступит по дешевке любую вещь — на что ему теперь вещи?
Павлюк приказал мне:
— Никого не пускай.
Но разве можно не пускать? Другой идет как заказчик.
Например, парикмахер Хинчук принес машинку для стрижки волос, просил починить, а потом, как будто нечаянно, потрогал пальцами пальто на вешалке и попросил, точно в магазине…
— Дай примерю…
— Да вы что, сдурели, что ли, на самом-то деле? — спросил Павлюк. И схватил с верстака деревянный молоток, называемый киянкой. — Я ж не помер еще, слава тебе господи…
Парикмахер попятился к дверям. Но в дверях он все-таки остановился и еще раз пальцем показал на вешалку.
— Это ж зимнее пальто. Неужели ж ты и зимой будешь существовать?
Павлюк приказал мне:
— Открой ему дверь, ради создателя. Или я приму на свою душу тяжкий грех.
И Павлюк, я думаю, наверняка принял бы этот грех на свою душу, если б парикмахер не успел выпрыгнуть за дверь.
У Павлюка тряслись руки.
Я впервые видел его в таком состоянии.
Подойдя к верстаку, он долго не мог развинтить тиски, ворчал что-то, кряхтел. Потом развинтил тиски, немного успокоился и спросил:
— Видал идиота? А? — Вздохнул. Вытер пот со лба. — Машинку он принес мне починить. Да что я им, машинист, что ли? Я жестянщик, сучьи души…
И замолчал.
Я тоже помалкивал, потому что ясно было — ко мне этот разговор не имеет никакого отношения.
Павлюк часто разговаривал сам с собой. Со мной он говорил только о работе и всегда коротко — два-три слова. По имени он меня никогда не называл, а говорил просто «мальчик»:
— Мальчик, согрей паяльник.