Она поднялась, в одних чулках прошла по комнате, тихонько растворила окно, и прохладный воздух обнял ее. Как рыба, выброшенная на песок, она глотала этот воздух — воздух спасения и жизни, полный запахов только что скошенных трав, целебных и сытных, пропитанных благодатным соком и согретых всемогущим солнцем.
Под окном, вдоль канав, прорытых вокруг молоденьких яблонь, чернела свежевскопанная земля. И яблони дремотно шелестели подсушенной зноем листвой.
Прямо в лицо Нонне Павловне светила луна.
Это деревенская луна светила ей вот так же, когда Нонна Павловна была еще не Нонной, а Настей — маленькой, худенькой, белобрысой девочкой с тонкими косичками, потом красивой девушкой с крепкими, румяными щеками, которую хвалил в драмкружке за красоту заезжий режиссер Борис Вечерний. И когда ей не спалось по ночам, она вот так же, навалившись грудью на подоконник, смотрела в лунную даль, смотрела бездумно, как сейчас, но волновалась от предчувствия счастья, которое где-то ожидает ее. И она уехала отсюда на поиски счастья.
В городах, где она жила, она как-то не замечала луны. И звезд не замечала. Будто луна и звезды не освещают городов, будто их там не видно. Но свет деревенской луны навсегда остался светом ее счастливых сновидений. И мыслями своими, как все мы, она привыкла возвращаться в родные места, где еще, наверно, помнят ее и где обязательно удивятся, когда увидят, какой она стала — какой была и какой стала.
Всякому человеку, к сожалению, свойственно думать о себе не так, как думают о нем другие. И Нонна Павловна уверена была, что всех в деревне поразит даже ее внешний вид. Ведь в самом деле она похожа на киноактрису. Ведь тот капитан в поезде, Дудичев, что ли, так и уехал в убеждении, что ему повезло, что он счастливо познакомился с киноактрисой. И вдруг сейчас этот деревенский мужик Филимон — ну конечно, мужик! — точно уличил ее в краже, точно на ветру раздел ее донага одним только словом «Жучка».
Вероятно, если бы он сказал ей это в глаза, она нашлась бы, что ему ответить. И ответила бы дерзко, даже нахально, как она умеет. Но сейчас она ничего не может сказать. Он как бы застал ее врасплох и поселил в ее душе такую сумятицу чувств, что сегодня она, пожалуй, не уснет, не сможет уснуть.
Она надевает платье, туфли и тайком вылезает в окно, даже забыв его притворить как следует. Крадучись она пробирается мимо кустов в палисаднике и выходит в поле.
Ноги ее в модных туфлях увязают в рыхлой земле, но она все идет и идет без всякой цели, без надежды освободиться от гнетущего ощущения какого-то несчастья, только что приключившегося с ней. А может быть, это несчастье произошло уже давно, но она только что почувствовала его? Может быть, ее томит теперь сознание, что она напрасно когда-то уехала отсюда? Но ведь она уехала не одна — тысячи людей уезжали. И еще будут уезжать. И будут возвращаться. А другие не возвратятся никогда. Да и не уезжавшие тоже не во всем и не всегда правильно жили и живут. В чем же виновата она? Неужели одно только слово «Жучка» подняло со дна души такой клубок тоски, которого не развить и не размотать, и он будет давить на сердце? Нет, пожалуй, дело не в одном только слове.
Уже за столом, когда было весело от вина и шума, случилось что-то такое, из-за чего Нонна Павловна вдруг вышла из-за стола и потом неожиданно разоткровенничалась с сестрой.
Она хотела что-то доказать сестре, себе хотела что-то доказать, а получилось все не так, как она хотела. Она, правда, не собиралась рассказывать сестре всего о своей жизни, но как-то так случилось, что рассказала все. И не только сестре рассказала, не только Филимону, который, оказывается, подслушивал, но и самой себе. И у нее теперь было такое впечатление, будто она сама впервые услышала все о своей жизни.
Ей вспомнился сейчас весь вечер, во всех подробностях. Вспомнилось, как Чичагов, не обращавший сперва никакого внимания на свою соседку по столу Василису, когда заговорили о какой-то кузнице, уже забыл, должно быть, что Нонна Павловна тут тоже сидит, и слушал и смотрел только на Василису. И хотя в конце вечера он танцевал не с Василисой, а с Нонной Павловной, это, однако, ничего не изменило.
Ничтожные эти подробности почему-то угнетали Нонну Павловну.
В сущности душевно очерствевшая, да и раньше не искушенная в тонких чувствах, она привыкла все в жизни измерять как доход и убыток, как выигрыш и промах. И у нее сейчас было такое тревожное ощущение, будто ее за что-то должны наказать, будто она у кого-то что-то украла. То, напротив, ей казалось, что ее самое беспощадно ограбили, лишили каких-то прав и преимуществ, которыми она пользовалась еще час назад.