А между тем мать, вышивавшая под секвойей, когда Жюль приносил ей маргаритки и клал голову на колени, повторяла, гладя его по щеке: «Жюль заговорит, когда захочет». На похоронах его, Жюля, матери, где, конечно, присутствовал и старший сын, трефовый король — ее тоже, по их уверениям, похоронили, о, боже мой! и шерстяная шаль расплетается, гниет в могиле, петля за петлей — Жюль подошел к пахнущей сырой землей яме: что он делает, черт возьми! Он хочет выставить себя на посмешище, остановите его, он снимает цилиндр…
— Ты знаешь, Жюль, алкоголь тебе строго запрещен. Не наливайте ему, Роза.
Роза, кастелянша, маневрировала между гостями в тихом бешенстве из-за того, что на ней черное платье и белый фартук прислуги, а красивое, цвета зеленого яблока платье висит в шкафу. Она заговорщицки шныряла глазами по сторонам, пахла потом и засохшей кровью.
— Ну, моя дорогая, вы видели ваших братьев? Потому что теперь это ваши братья, — твердил олух-Гастон. — О! Оба меня не любят, но, к счастью, старуха…
После свадебного путешествия Гастон, сама гордость, само счастье, нос не такой красный, как обычно, занял две комнаты на втором этаже. Сильвия каждое утро стучала в дверь тети Урсулы: что за красавица! Поделом тебе, Валери, какое удовольствие для меня, отказавшейся от удовольствий, на закате дней видеть это милое лицо, эти маленькие груди, выступающие под простым серым платьем, да, что касается одежды, тут она очень скромная, мы ей подарили кое-какие украшения, Селестина обнаружила их в спальне в куче чулок. Вот опять у мадам Гастон жемчужное ожерелье валяется как попало. Оставьте, оставьте, Селина, изумрудное колье я ей подарю, когда…
И, кстати, скорей бы она уже привыкла к нашему образу жизни и перестала ходить на кухню пить черный чай с домработницей, впрочем, какая очаровательная простота! Возможно, мы необъективны.
— Как поживает ее брат?
— Чей брат, дорогая?
— Брат домработницы.
— О! она рассказывала вам о брате? Она им очень гордится, впрочем, он и вправду славный парень, он — лодочник-перевозчик, по-нашему
— Вы будете писать мне, Сильвия?
Она смотрела на него непроницаемым взглядом. Кто-нибудь когда-нибудь слышал, чтобы она смеялась? Гастон уехал в легком волнении, китель из толстого блестящего синего сукна жал в пройме, а черные брюки с красным кантом оказались до того узкими, что в поезде он не решался сесть и стоял несколько часов кряду как журавль на болоте.
— Мадмуазель, мадам Гастон не вернулась, нужно ли закрыть дверь?
— Оставьте открытой, я ее дождусь, у меня все равно бессонница, оставьте открытыми все двери, у нее нет ключа.
Лебеди круглый год качаются на черном озере, ныряют, толкаясь, за кусочками хлеба или обрывками шелковой бумаги, и по утрам, хрипло гогоча, гоняются друг за другом, разрезая воду, была весна, потоп, старуха держала бинокль дрожащими руками: неужели, она — та самая Урсула, которая апрельским вечером каталась с Эмилем в красивой лодке под парусом и ждала, естественно, признания в любви? Полночь! Она не вернулась, дорогая моя, мой ненаглядный цветочек! Господи боже! с ней что-то случилось! Она, наверное, решила прогуляться до Буарон[19]
. К счастью, луна ярко светит, все видно, как днем, вот последняя лодка возвращается, а, это— Селестина! Селестина, заприте двери, я…
— Но разве мадам Гастон…
— Замолчите, делайте, что я сказала! — таким страшным голосом, что лопнул сосуд, и она стала харкать кровью: тем лучше, пусть я умру. К счастью, Сильвия оказалась достаточно гибкой, чтобы пролезть в приоткрытое окно гостиной, хотя и не была акробаткой, а продавала билеты в кассе. Она такая же акробатка, как вы или я. На следующей день акробатка, танцовщица, кассирша, как обычно, поднялась, чтобы постучать в тетушкину дверь. Селестина делала вид, что метет лестницу.
— Но… тетушка Урсула разве еще не проснулась?