Затем вода снова отхлынула, и увидел я мертвые глаза домов и ощутил зависть прочего позабытого хлама, штормом нетронутого.
Так миновало еще несколько веков; прилив сменялся отливом, и никто не вспоминал о позабытом хламе. Все это время я пролежал там, в равнодушных тисках ила, не укрыт до конца, но и освободиться не в силах, и мечтал я о покойной ласке теплой земли или об уютных объятиях Моря.
Порой люди находили мои кости и предавали их земле, но традиция по-прежнему жила, и преемники моих друзей всегда возвращали останки на прежнее место. Со временем барки исчезли и огней стало меньше; обтесанные бревна больше не сплавлялись вниз по реке – вместо них проплывали старые, выкорчеванные ветром деревья во всей своей природной простоте.
Наконец я заметил, что рядом со мною подрагивает листик травы, а мох понемногу затягивает мертвые дома. А однажды над рекою пронесся пух чертополоха.
На протяжении нескольких лет я бдительно следил за этими приметами, пока не убедился доподлинно, что Лондон и впрямь вымирает. Тогда во мне снова пробудилась надежда, и по обоим берегам реки вознегодовал забытый хлам, что кто-то смеет надеяться во владениях бездушного ила. Мало-помалу отвратительные дома обрушились, и вот бедняги-мертвецы, что никогда не жили, обрели достойную могилу среди трав и мха. Появился боярышник, а за ним – вьюнок. И наконец, дикий шиповник зацвел над курганами, что прежде были верфями и складами. Тогда я понял, что Природа восторжествовала, а Лондон сгинул.
Последний лондонский житель в старинном плаще, что некогда носили мои друзья, подошел к набережной и перегнулся через парапет – поглядеть, на месте ли я. А затем ушел, и больше я людей не видел; они сгинули вместе с Лондоном.
Спустя несколько дней после того, как исчез последний из жителей, в Лондон вернулись птицы – все певчие птицы до единой. Заметив меня, они поглядели на меня искоса, склонив головки, а затем отлетели чуть в сторону и защебетали промеж себя.
– Он согрешил против человека, – говорили они, – это не наша распря.
– Будем к нему добры, – решили они.
Перепархивая с места на место, они приблизились ко мне и запели. Рассветало; по обоим берегам реки, и в небе, и в зарослях, что некогда были улицами, пели сотни птиц. По мере того как свет разгорался все ярче, птицы пели все громче; все более густым роем кружились они над моей головой, пока не собрались целые тысячи, а потом миллионы, и вот наконец взгляд мой различал только плотную завесу трепещущих крыльев, озаренных солнцем, да тут и там – проблески небесной синевы. Когда же все звуки Лондона окончательно потонули в ликующей песне, душа моя покинула кости, лежавшие в яме среди ила, и стала карабкаться в небеса. Казалось, будто между птичьими крыльями открылась узкая тропка, уводящая все вверх и вверх, а в конце виднелись отворенные врата Рая – одни из малых врат. И тогда я узнал доподлинно, что ил меня больше не получит, потому что я вдруг снова обрел способность плакать.
В это самое мгновение я открыл глаза: я лежал в постели – дома, в Лондоне, под окном в ветвях дерева щебетали воробьи, приветствуя свет яркого утра; лицо мое было мокро от слез, потому что во сне человек собою не владеет. Я встал, и распахнул окно в садик, и простер руки, и благословил птиц, чья песня пробудила меня от тревожного векового кошмара.
Бетмора
В лондонской ночи разлита еле уловимая свежесть – словно шальной гуляка-ветер с кентских взгорий, сбежав от своих дружков, залетел в город. Влажно поблескивает асфальт. Издалека доносится слабый стук футбольного мяча: слух в эту позднюю пору особенно чуток. Глухие удары звучат все громче, заполняя ночной воздух. И вот фигура в черном проходит мимо и вместе со стуком мяча растворяется в темноте. Где-то кончился бал. Гаснут желтые огни, затворяются двери, музыканты умолкают, танцоры расходятся по домам и исчезают в ночи, и Время возглашает: «Все это кануло в прошлое и отошло к вещам, которых больше нет».
Но вот густые тени начинают таять, покидая места своих собраний. И так же неслышно, как тени, возвращаются домой кошки. У Лондона свои предвестники зари, которую в полях свободно возвещают птицы, звери и звезды.
И тут я понимаю – пока еще умом, а не сердцем, – что ночь окончательно низвергнута. Бледный свет уличных фонарей говорит мне, что улицы тихи и пустынны не потому, что власть ночи сильна, а потому что люди еще не пробудились ото сна. Так хмурые, растерянные стражи еще стоят с мушкетами у дворцовых ворот, хотя от владений их монарха осталась всего одна провинция, да и на ту пока никто не посягает.
Вид уличных фонарей, этих спутников ночи, не оставляет никаких сомнений в том, что вершины английских гор уже видят рассвет, что белые скалы Дувра розовеют в лучах зари и что морской туман, поднявшись, устремляется на берег.