Вы только вообразите сие действо! Тощий бородатый старик роста прямо-таки исполинского вальяжно расселся в городских воротах на утесе миль этак десяти в высоту; дома в большинстве своем смотрят на восток, подсвеченные солнцем и луною и ведомыми нам созвездиями; лишь один-единственный дом на остроконечной вершине смотрит вниз с края света и озарен отблеском тех внеземных пределов, где за один долгий вечер догорают и рассыпаются в прах звезды; вот я предлагаю старику малую толику баша; он тут же зажимает вожделенный кусочек между алчным запачканным большим пальцем и длинным указательным – все это на переднем плане картины. А на заднем – тайна безмолвных домов: никому не дано знать, кто их обитатели, какие услуги оказывает им долговязый привратник и чем ему платят – да и смертный ли он.
Вообразите его в воротах этого невероятного города: вот он молча проглотил мой баш, выпрямился во весь свой гигантский рост, откинулся назад и заговорил.
Итак, одним погожим утром сотню лет назад к Тонг-Тонг-Таррапу снизу, из мира, взбирался гость. Он уже поднялся выше линии снегов и поставил ногу на первую ступеньку лестницы, которая уводит к земле – от Тонг-Тонг-Таррапа и к скалам; тут-то долговязый привратник его и приметил. И с таким трудом поднимался чужак по этой некрутой лестнице, что седоватому сторожу долго пришлось гадать, несет ему чужак баш или нет – то самое дурманное зелье, что придает смысл звездам и, вероятно, объясняет суть сумерек. В конце концов ни крошки баша у гостя не нашлось, так что нечего ему было предложить седоватому старцу, кроме разве своей истории.
Как выяснилось, гостя звали Джеральд Джонс: всю свою жизнь он прожил в Лондоне, но как-то раз в детстве побывал на северной пустоши. Это было так давно, что он уже и не помнил, как так вышло, – но почему-то он гулял по пустоши один, и вереск стоял в цвету. Взгляд не различал ничего, кроме вереска, эрики и папоротника; вот разве что у самого горизонта, там, где садилось солнце, на неясных холмах, смутно виднелись размытые пятнышки – верно, поля людей. С приходом вечера поднялся туман и укрыл холмы, а Джонс шел по пустоши все дальше. И тут он набрел на лощину посреди пустоши – совсем маленькую лощинку с немыслимо крутыми склонами. Он лег наземь и заглянул в нее сквозь вересковые стебли. Далеко-далеко внизу, в садике перед домом, в деревянном кресле сидела старушка в окружении шток-роз выше ее самой – и напевала в сумерках песенку. Песня запала мальчику в душу: позже Джонс вспоминал ее в Лондоне, и всякий раз, как она приходила ему на ум, он задумывался о вечерах – таких, каких в Лондоне не бывает, – и слышал, как легкий ветерок беззаботно шелестит над пустошью и носятся быстрые шмели, и забывал про уличный шум. А когда люди принимались сетовать на Время, больше всего ему жаль было уступить Времени эту самую песню. Позже он как-то раз снова отправился на ту северную пустошь и отыскал лощинку, но никакой старушки в саду не было и песню никто не пел. Печаль о песне, что пела старушка одним летним вечером двадцать лет назад, – причем с каждым днем воспоминание это уходило все дальше в прошлое – истомила его душу; или, может, нудная работа, которой он занимался в Лондоне, а работал он в крупной, совершенно бесполезной фирме; и состарился он рано, как это обычно бывает с людьми в больших городах. И вот наконец, когда хандра уже вызывала только сожаление, а работа казалась с возрастом все более никчемной, Джонс решил посоветоваться с магом. И отправился он к магу, и поведал о своих бедах, и, в частности, не умолчал об услышанной некогда песне.
– А теперь вот нет ее на свете, – посетовал он.
– Конечно, на свете ее нет, – подтвердил маг, – но за Краем Света она легко отыщется.
Один-единственный дом на остроконечной вершине смотрит вниз с края света