О чём нельзя здесь не упомянуть, так это о невероятной пластике, невероятной изобразительной силе этого астафьевского романа. Когда его читаешь, то это зловоние, этот риск, этот ужас ощущаешь всей кожей. Там есть сцена, когда Сошнин приходит домой из издательства, где его только что чуть не бортанули, но сказали, что, может, будет у него книга, он идёт в отвратительном настроении есть свой холостяцкий обед, и тут на него нападают трое глумящихся пьяных подростков. Они именно глумятся, они говорят, что ты, невежливый, должен извиниться перед нами. И это выбешивает его, он вспоминает всё, чему его учили в милиции, и начинает их молотить, и одного отшвыривает так, что тот отлетает башкой об угол батареи. Он сам звонит в милицию и говорит, что там, похоже, у одного черепушка раскололась – злодея не ищите, это я. Но оказалось, что там ничего не раскололось, кончилось для него всё сравнительно благополучно, но описание этой драки, этих глумящихся типов ужасает. Потом Астафьев написал рассказ «Людочка» – про эту же глумящуюся пьяную сволочь, которой столько расплодилось. Я думаю, что и Распутин такой силы и ярости не достигал. Но эта книга вся просто сияет от белого каления, от внутренней дрожи, ярости, ненависти, которая в ней есть: вот человек, воспитанный добрыми людьми, людьми долга, и вдруг перед ним те, для кого вообще никаких нравственных правил нет, для кого есть только одно наслаждение – демонстративно хамить, глумиться, переступать всё время границу, отделяющую зверя от человека. Вот этот дикий цинизм и этот постоянный запах дерьма и рвоты, который преследует героя, это долго потом не отпускает читателя. Это написано с такой изобразительной силой, что поневоле задумаешься.
У нас принято представление о русской литературе как о доброй, любящей, несколько сусальной, как писал Георгий Иванов, «сентиментальное онанирующее русское сознание». На самом деле, конечно, русская литература лучшие свои страницы писала кипящей желчью.
Это было у Герцена, это было у Толстого, это было у страшного, ледяного насмешника Тургенева, у Салтыкова-Щедрина, уж сколько этого было у Достоевского, чего и говорить. Сама по себе доброта – хороший стимул, но ненависть, когда она подмешана в чернила, тоже придаёт литературе невероятную силу.Свет этого романа до сих пор идёт и доходит. Не только потому, что эта книга всё-таки умеренно оптимистичная – всё-таки в ней есть борющийся герой, но главное в ней всё-таки то, что она несёт в себе радость от долгого молчания, наконец разрешившегося речью. Человек терпел, терпел и наконец сказал то, что чувствовал себя обязанным сказать. В этом смысле «Печальный детектив» – высшее достижение перестроечной литературы
. И потому так жаль, что надежды Астафьева, связанные с его героем, оказались разбиты уже в самое ближайшее время, но, может быть, разбиты не до конца.Анатолий Рыбаков
«Дети Арбата»,
1987 год
Отчётливо помню, как я уходил в армию в июне, а потом меня немножко ещё отпустили побродить по воле и призвали в первых числах июля 1987 года. Мне было особенно обидно уйти, не дочитав «Детей Арбата», которые начали публиковаться как раз в июньском номере журнала «Дружба народов», где их приходилось протаскивать через колоссальный пресс сразу нескольких инстанций. И Сергей Баруздин, тогдашний главный редактор журнала, героически пробил книгу. Можно сказать, что с 1987 года гласность закончилась и началась свобода слова. Произошло это не на публикации «Архипелага ГУЛАГ», которая случилась тремя годами позже, а на романе Рыбакова, который резко отделил довольно косметическую свободу 1986 года от разгула 1988-го. 1987 год – тот рубеж, на котором перестройка сделалась необратимой.