В крайнем возбуждении Иеремия вспоминает то, что прочел когда-то в древней мудрой книге: человеку следовало бы в нравственном и духовном смысле уподобить себя акробату — кто теряет осмотрительность, тот рискует расшибиться. Но из другой книги или другого сна Иеремия извлек иной урок, основанный на том же сравнении: помни, человек, что твоя жизнь зависит от людей. Если один из них отвлечется, умрешь ты.
Труппа акробатов задержалась в городке на целую неделю. Они давали два представления в день. Иеремия был на последнем. И на сей раз зрители вопили, только это были крики ужаса. Молодая женщина, которая, возможно, совершила оплошность и которой, конечно, не повезло, протянула руку слишком рано или слишком поздно. Она упала с большой высоты. Мгновение спустя ее тонкое стройное тело корчилось от боли на земле.
Она умерла не сразу. Санитары и врачи доставили ее в больницу. Иеремия стоял у выхода, когда ее уносили. Он успел увидеть окровавленное лицо. И услышать ее последние слова: «Как же мы все одиноки».
Я умолк. История моего отца, но слова не его. И потом, я точно помню: конец он рассказывал иначе. Молодая акробатка не умирала.
— Вот, — говорю я. — Это все.
Она смотрит мне в лицо с решительным видом.
— Это не все. Быть может, все для моей умирающей пациентки, но не для…
Она обрывает себя на полуслове. Я пытаюсь угадать по ее лицу слова, которые она не смеет произнести.
— Вы не акробат, — продолжает докторша. — И я тоже.
Мне хочется ответить ей, что все мы в большей или меньшей степени акробаты, каждый на свой манер, но тут начинается дождь. Докторша встает:
— Вернемся к больной. Если она произносит порой какие-то слова, значит, в состоянии удовлетворить наше любопытство. Я уже говорила вам: к лучшему или к худшему, но возможно все.
В душе своей я отвечаю ей: даже здесь возможно не все.
А вдруг это действительно Илонка?
Эта мысль пронзает меня, как лезвие кинжала. Неужели случай не слеп? И способен к игре воображения, чуть ли не к состраданию? Разве все эти встречи, которые ему приписывают, не доказывают его благодушия, его желания осуществить даже немыслимое? Илонка, никому не известная и никем не узнанная, здесь, в этой больничной палате? Это противоречило бы всем законам правдоподобия. Длинна дорога изгнания от квартиры в Будапеште до больницы в Нью-Йорке. Как удалось Илонке преодолеть ее? И все-таки. В мире жертв жизни и пленников судьбы все может случиться. В ледяной бескрайности сибирского ГУЛАГа разлученные супруги могли обняться на миг, равный вздоху, во время остановки арестантских партий; друзья могли встретиться во время перевода из одной тюрьмы в другую. Через двадцать, через пятьдесят лет после завершения самой жестокой из всех войн люди находят своих близких, тех, кто сумел выжить в Освенциме и в Треблинке, — такое случалось в Европе, в Израиле, в Америке. Само ли время оказалось милосердным к несчастным, которые были ввергнуты в бедствие звездами и безумием людей? Неужели оно соединяет тех, кого геополитика яростно стремится оторвать друг от друга? Порой и время теряет свои корни, становится безумным, полным противоречий. Великий израильский писатель Самуэль Иосиф Агнон[15]
цитирует один из источников Каббалы сефардов, согласно которому История иногда впадает в безумие: тогда один день длится целый месяц, а месяц — день или час… Оказалась ли ее заложницей Илонка? Неужели она сумела восторжествовать над этим безумием? Докторша что-то говорит, но я слушаю ее рассеянно. Поделиться с ней моим открытием? Вряд ли она поймет. Я сказал «открытие»? По сути, это неудачное слово. Поразмыслив над этим, я должен признать, что с первого же посещения больницы сегодня утром у меня возникло предчувствие встречи с венгерской певицей, спасшей мне жизнь. Втайне от себя я постоянно думал об этом — тихий внутренний голос не давал мне покоя и назойливо зудел, повторяя снова и снова: судьба привела тебя сюда, в эту страну, столь далекую от твоей, только для того, чтобы ты увидел воочию женщину, которой обязан своим спасением.Илонка, чудесная Илонка. В самом деле, я обязан ей всем. Я думаю о ней больше, чем о матери. Я боюсь вспоминать маму — это слишком больно. Боюсь увидеть ее в вагоне для скота. Потом в Биркенау. Боюсь представить ее последние мгновения. Я предпочитаю вспоминать Илонку. Я считал, что она умерла. Но почему тогда она не отвечала на мои письма из Парижа и Нью-Йорка? Если это действительно она, я хочу знать причину. Она ответит мне улыбкой или кивком. Главное, чтобы она услышала меня, чтобы могла видеть меня, трогать, ощущать. Все остальное придет. Она поправится. Мы будем днями и ночами напролет переживать наши воспоминания.
Один образ влечет за собой другой, и вот они уже хлынули волной.