Я чувствую, что сейчас разрыдаюсь, но стараюсь сдержать слезы. Штатский и офицеры о чем-то спорят вполголоса. Илонка начинает плакать. Я уже предвижу катастрофу. Нас разлучат. Что с ней сделают? И что будет со мной? Где и с кем ожидать мне возвращения родителей? Я готовлюсь спрыгнуть с постели, умолять их увести меня вместе с Илонкой. В тюрьму, куда угодно. Я буду делить с ней камеру и страдания. Я хочу, чтобы со мной было то же самое, что с ней. Все это время русский офицер рассматривает меня с явным интересом. Подойдя к кровати, он говорит мне что-то на своем языке.
— Не понимаю по-русски, — говорю я.
— А по-немецки?
— Немецкий я знаю лучше.
— Хорошо. Поговорим по-немецки. Ты сказал, что ты еврей. Где твои родители?
Я отвечаю ему, что жду их. Их депортировали, но они вернутся. Он переходит на другой язык:
— Ты говоришь на идише?
— Да, немного.
Внезапно он весь подбирается:
— Раз ты еврей, вернее, утверждаешь, что еврей, докажи мне это. Что тебе известно об иудаизме?
Вероятно, на лице моем отразилось изумление: он догадывается, что я не понимаю вопроса. И формулирует его иначе:
— Какая молитва самая важная для еврея?
От испуга я уже готов прочесть «Отче наш» — молитву, которую Илонка столько раз заставляла меня повторять. К счастью, я успеваю опомниться, хотя по-прежнему не понимаю, отчего русский спрашивает меня об этом.
— Шма, Исраэль, — говорю я. — «Слушай, Израиль: Господь, Бог наш, Господь един есть».
— Хорошо, очень хорошо. А что такое Рош-Хашана?
— Новый год.
— А Йом-Кипур?
— День Великого Прощения. Нужно молиться Господу, чтобы нас внесли в Книгу Жизни.
— И ты хорошо молился в этом году?
Да, я молился, много молился, но один и безмолвно. Внезапно я вспоминаю, почему и за кого я молился. За маму и за отца. Я умолял Господа защитить их, позволить им вернуться, пусть даже больными, как можно скорее. По щеке моей скатывается слеза, затем другая. Они обжигают. Русский офицер склоняется ко мне и рукавом вытирает мне лицо. Он отдает приказ, который явно очень не нравится тощему и коренастому. Выпрямившись, он повторяет приказ. Второму венгерскому офицеру этого достаточно: он делает знак своим подчиниться и уйти. Русский офицер садится на разобранную кровать и велит мне сесть рядом.
— Я еврей, — говорит он нам. — Из Киева. Я убил много немцев и буду убивать еще, чтобы они расплатились за преступления, совершенные против нашего народа.
Он умолкает, и Илонка пользуется этим. На своем ужасном немецком она извиняется перед ним, что не может ничего ему предложить, так как…
Он прерывает ее:
— Я принесу вам провизию и уголь потом. Сначала расскажите мне, кто вы и чем занимаетесь…
Тогда мы начинаем рассказывать. О моем отце, о моей матери. О фашистском терроре. О жестокости нилашистов. Об облавах. Долгих ночных ожиданиях. Вечерах в кабаре. О самоотверженности Илонки, согласившейся приютить меня. Два часа прошли, а мы все еще не кончили свой рассказ. Но русский офицер встает и говорит нам:
— Я должен вернуться в генеральный штаб. Днем я принесу все, что нужно. Перед дверью я поставлю солдата, который будет вас охранять.
Он сдержал слово. Принес нам хлеб, сахар, уголь, масло и две шубы — все это было реквизировано в роскошных домах, где всего месяц назад жили фашистские главари. Илонка целует меня в его присутствии и прижимает к груди.
— Спасибо, малыш. Ты защитил меня.
А меня, кто меня защитил? Мой отец? Моя молитва?
Русский офицер, капитан Толя, так его звали, стал заходить постоянно. Благодаря ему условия жизни Илонки и Гамлиэля улучшились: они находили их даже роскошными. В их скромной квартире теперь можно было жить. Тепло. Еды вдоволь. Главное же, защита. Илонка получила официальный документ и могла теперь не бояться доносов. Она поступила на работу в заведение, сходное с кабаре, где русские офицеры и венгерские коммунисты дружно пили за Красную Армию, распевали песни и отплясывали до утра. Если же какой-нибудь захмелевший командир начинал заигрывать, ей достаточно было назвать имя своего друга, и нахал мгновенно терял пыл.
Толя в кабаре бывал редко, предпочитая проводить вечера с Гамлиэлем. Он научил его играть в шахматы и решил прежде всего внушить ему идеалы коммунизма. Рассказывал о Сталине, величайшем гении века, если не всех веков, Верховном вожде, Великом учителе нескольких поколений революционеров, который прозревает все, знает все и даже больше, который может разбудить ночью того или иного поэта с единственной целью обсудить с ним его творчество.
— Но ты говоришь о нем так, как будто он Бог, — сказал ошеломленный Гамлиэль.
— Бога нет, — сухо ответил Толя. — Отныне ты не должен взывать к нему.
Гамлиэль не понимал:
— А мои молитвы? Те, которым научил меня отец? И ты тоже их знаешь, ведь ты…
— Да, я их знаю, — признал Толя. — Когда я был маленьким, меня научили куче дурацких вещей. Я вырос. Ты тоже вырастешь.
Гамлиэль не заговаривал больше о Боге, но вечером, перед тем как лечь спать, вспоминал родителей и их молитвы.
Через несколько месяцев Толя вернулся в Киев, где демобилизовался. Никаких вестей от него больше не приходило.