Но все это одна видимость, маскировка. Главное занятие молодых заройщиков в обеденный час заключалось в том, что они украдкой, тайно, но неотступно наблюдали за супругами Жабровыми. На кромке зароя Василиса расстилала чистую салфетку, развязывала принесенный узелок. На свет божий появлялся кирпич свежего ржаного хлеба — за пять саженей доносился его аппетитный аромат, кусище толстого — в ладонь — сала, краснощекие здоровяки помидоры и огурчики в детских пупырышках. А посередине дьявольского изобилия возвышалась нераспечатанная бутылка русского хлебного вина и граненый стаканчик-стопочка.
Тимофей бережно наполнял стаканчик, поднимал повыше, чтобы видели заройщики, и, подмигнув круглым оцинкованным глазом, одним приемом выливал содержимое в горло, как в трубу. Смачно крякнув, с хрустом откусывал половину огурца. Складным ножом, таким же блестящим и ухоженным, как и лопата, отхватывал здоровенный ломоть сала и принимался жевать, как жерновами, орудуя железными челюстями.
Василиса сидела, закинув ногу на ногу, покачивая носком лакированной туфли, влюбленными глазами следя за мужем.
— Ишь расселась, как черт на пеньке, — угрюмо замечал Сема.
Картина действительно была невыносимой. В такие минуты Сема просто чернел. Острый его кадык судорожно дергался, пропуская в пищевод алчущую слюну.
Как-то еще в начале сезона, не зная кулацкого нрава Жаброва, Карайбог попытался установить с ним контакт во время обеденного приема пищи. Подсел к супругам, правда соблюдя деликатное расстояние, и завел дипломатичный разговор о сравнительных достоинствах продукции местного ликеро-водочного завода и эффективных способах откорма свиней на сало. Но прасолы отец и дед Жабровы воспитали Тимофея в твердых правилах. Ловко отправляя в глотку очередной стаканчик, макая в солонку сочные помидоры, старательно пережевывая розоватое сало, Тимофей с интересом слушал разглагольствования Карайбога.
После двух-трех минут безрезультатных ожиданий нервная система Семена Карайбога не выдержала. Чертыхаясь, вернулся он к своим товарищам, нарочито громко выплюнул:
— Подавись ты своей водкой, кулацкий выродок!
Энергичное пожелание Карайбога достигло ушей Жаброва и развеселило его. Подмигнул круглым глазом:
— Не прошел номер. Не на такого напал. Ты думаешь, я не понимал, для чего ты мне зубы заговариваешь.
Василиса брезгливо повела подбритой бровью:
— Лучше кобелю шелудивому под хвост, чем такому босяку давать.
Подкрепившись, Тимошка вставал, потягивался, как сытый кот, и, обхватив супружницу пониже талии, уводил в кусты, начинающиеся сразу же за зароем. Сергей Полуяров и Алексей Хворостов лежали молча, Карайбог же, как паровоз пары, изрыгал клокочущую ненависть:
— Жлоб паршивый. Да и она курва стрелецкая. У нее таких, как Тимошка, по самую завязку было. Цельными днями дома сидит — зад отращивает. Тьфу! Зараза. На такой жениться — все равно что старые портки надевать: не вошь, так гнида.
Минут через пятнадцать супруги Жабровы возвращались на зарой. Василиса шла впереди, оправляя платье. Теперь казалось, что она еще больше виляет бедрами. Тимофей шел сзади и, указывая на жену, цинично подмигивал ребятам.
Как тогда они ненавидели Тимофея Жаброва! За все! За то, что он один зарабатывал больше, чем они впятером. За его кулацкую скупость. За пышные бедра Василисы. Ненавидели молча. Только Семен, верный своему характеру, обличал громогласно:
— Кулацкий последыш! Влез волк в овечью шкуру. Как класс бы его — под корень!
Часто в обеденный перерыв или когда в неурочное время почему-либо останавливался движок и затихал пресс на зарой прибегала Настенька. При ее появлении по-отечески светлело лицо Петровича. Алексей Хворостов начинал читать нараспев что-нибудь вроде:
А Семен Карайбог, несмотря на скудность голоса и полное отсутствие слуха, запевал:
И скалил щербатый, без двух передних зубов, потерянных при невыясненных обстоятельствах, рот:
— Возьму да и посватаюсь к тебе, сербияночка. Пойдешь?
— Не пойду! — смеялась Настенька. — Я рыжих люблю.
И все понимающе поглядывали на Сергея Полуярова, хотя был тот блондином, а совсем не рыжим. Знали: у Сергея и Настеньки любовь, которую они сами скрывали, как скрывали старые липы в городском парке укромную скамью. А на скамье — на веки веков — вырезаны две буквы: «Н» и «С».
Только Назар Шугаев не обращал внимания на Настеньку, не заговаривал с ней, не улыбался ей, косил в сторону тоскливым взглядом.
Настенька была певуньей. Когда девчата у пресса крикливыми голосами затягивали бесконечные страдания и частушки, в их хоре не слышно было робкого голоска Настеньки. Любила она песни деревенские, тихие и грустные. Только одной городской делала исключение. Полюбилась ей давно вышедшая из моды песенка о кирпичиках. Может быть, потому и полюбилась, что рассказывалось в ней о ее собственной жизни.