Читаем Второй концерт Рахманинова как национальная идея: критика, полемика, интервью полностью

Знаешь, я подумал, что это очень красивые слова, а на деле все происходит почти незаметно. Одним из первых перформансов в истории России был институт, а точнее – слова и действия, юродивых: форма святости, западному миру почти неизвестная. Западный шут держался на бесстрашном остроумии, на внутричеловеческом, на слишком человеческом. Русского юродивого пробивала и деформировала именно эта молния, этот разряд между бесконечной Божественной реальностью и конечной человеческой (политической) ситуацией. Эта была невероятной смелости авантюра – провести безмерное в мир мер через собственное (окарикатуренное, профанное) тело. Моя книга «Часослов Ахашвероша» во многом строится на этой поэтике. Но на деле все было весьма несладко: юродивые были и святы и презренны, их презирали и не замечали, многих просто устраняли или вырывали языки. Молния длится миг, а боль, тяготы и презрение – всю жизнь. Юродивый не был ничем защищен, кроме природы внутреннего разряда, в отличие от университетских поэтов и поэтов-лауреатов. Перформанс был о двух концах. Наши акции по перенесению священных почв, с диалогами со стихиями мира, ориентацией на «безумный» жест, во многом восходят к этой чисто русской практике, а не к рациональному концепту. Это наш отрезок молнии. И он равно проявится и в социальном плане, и в поэтическом. Это и есть прорыв табу и запретов, единственно ст'oящий, ибо соединяет несоединимые, но не существующие врозь и отдельно миры.

В. М.:

Если юродивый сознательно идет на юродство, он должен быть готов, что ему отрежут язык. Это, так сказать, цель его свободы. Так же как моя цель, к примеру, ему этот язык отрезать… Поймал себя на мысли, что мы сейчас говорим о разнице и сходстве поэзии и религии. В каком-то (очень грубом) приближении можно сказать, что поэзия всегда преступление, преодоление, скачок, а религия, по большей части, смирение. На мой взгляд, религия бесит обывателя не диктатурой попов, которые в нашу (в мою, как минимум) жизнь не очень-то вмешиваются, а именно постулатом «смирения»: люди недалекие воспринимают его как безответственность, отказ от борьбы и социализации и т. п. Вообще, если копнуть наших оппонентов, то самое умное, что мы услышим о вере, – слово «фатализм». Будто бы, глубинное чувство, подтверждающее, что «всё в руках Господних», означает отказ от собственных рук. Я по своим взглядам вряд ли отношусь к какой-то конкретной конфессии (крестился в лютеранство, хожу в православный храм, читаю буддистские книжки), но, надеюсь, право на мнение тоже могу иметь. Так вот, то, что я назвал «сердцем мира», «византийской незыблемостью» или «тибетским коловратом», – непреодолимо. Ни при жизни, ни после смерти. Для меня это какая-то изначальная сущность, которую можно было непосредственно ощущать лишь в раннем детстве: что-то клубящееся, копошащееся, очень страшное. Главное, огромное, явно большее, чем весь этот мир. Это напоминает, что «бытие – лишь частная форма небытия». И эта штуковина – совершенно нечеловеческая вещь, и потому человеку преодолевать ее глупо, да и совсем невозможно.

Забавно то, что ощущение постоянного присутствия упомянутой «незыблемости» дает возможность трепетно и нежно относиться к вещам светским. В этой ситуации, когда работаешь со «светской поэзией», «общий фон и гул» небытия проступает сам собой, незаметно для тебя, ну и, конечно, вносит какое-то новое измерение в текст.

Вещей, которые можно реально осквернить, немного; их, наверное, почти не существует. Все эти массовые возмущения кощунством, порицания, суды, – от ханжества, от слабости веры. Разумеется, тому, кто задул твой священный очаг, нужно набить морду (или, к примеру, четвертовать), но по-настоящему священное – всегда им и остается. Потому что твой священный очаг лишь символ главного огня, пирамида – лишь образ главной священной горы, твое сердце – лишь жалкое подобие «сердца мира». То есть вы можете казнить царя, но «царь мира» все равно бессмертен – и в нужный момент он воспользуется своей властью.

Так вот, смирением я называл признание того, что в мире существует нечто, через что невозможно перешагнуть. Поэту наличие этой безразмерной величины должно внушать бесстрашие и шанс пробежаться по самому по краю, человеку нормальному – смирение, тождественное здравому смыслу и самостоятельности в принятии решений.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Свободное движение и пластический танец в России
Свободное движение и пластический танец в России

Эта книга – о культуре движения в России от Серебряного века до середины 1930-х годов, о свободном танце – традиции, заложенной Айседорой Дункан и оказавшей влияние не только на искусство танца в ХХ веке, но и на отношение к телу, одежде, движению. В первой части, «Воля к танцу», рассказывается о «дионисийской пляске» и «экстазе» как утопии Серебряного века, о танцевальных студиях 1910–1920-х годов, о научных исследованиях движения, «танцах машин» и биомеханике. Во второй части, «Выбор пути», на конкретном историческом материале исследуются вопросы об отношении движения к музыке, о танце как искусстве «абстрактном», о роли его в эмансипации и «раскрепощении тела» и, наконец, об эстетических и философских принципах свободного танца. Уникальность книги состоит в том, что в ней танец рассмотрен не только в искусствоведческом и культурологическом, но и в историко-научном контексте. Основываясь как на опубликованных, так и на архивных источниках, автор обнажает связь художественных и научных исканий эпохи, которая до сих пор не попадала в поле зрения исследователей.

Ирина Вадимовна Сироткина , Ирина Евгеньевна Сироткина

Публицистика / Музыка / Документальное
Ференц Лист
Ференц Лист

Ференц Лист давал концерты австрийскому и российскому императорам, коралям Англии и Нидерландов, неоднократно встречался с римским папой и гостил у писательницы Жорж Санд, возглавил придворный театр в Веймаре и вернул немецкому городку былую славу культурной столицы Германии. Его называли «виртуозной машиной», а он искал ответы на философские вопросы в трудах Шатобриана, Ламартина, Сен-Симона. Любимец публики, блестящий пианист сознательно отказался от исполнительской карьеры и стал одним из величайших композиторов. Он говорил на нескольких европейских языках, но не знал родного венгерского, был глубоко верующим католиком, при этом имел троих незаконнорожденных детей и страдал от непонимания близких. В светских салонах Европы обсуждали сплетни о его распутной жизни, а он принял духовный сан. Он явил собой уникальный для искусства пример великодушия и объективности, давал бесплатные уроки многочисленным ученикам и благотворительные концерты, помог раскрыться талантам Грига и Вагнера. Вся его жизнь была посвящена служению людям, искусству и Богу.знак информационной продукции 16+

Мария Кирилловна Залесская

Биографии и Мемуары / Музыка / Прочее / Документальное