Где я тебя видел, Валерий Чаленко? В районе Родниковой? Ага, сюда, а теперь сюда и снова возьмем вверх. Я не сразу понял, что сворачиваю туда, куда ведет меня поземка. А когда понял, то вдобавок понял еще и то, что впервые вижу такую поземку.
Она была не белой, а черной.
Реденькая, малозаметная, похожая на золу, взвихренную порывом ветра, она вилась впереди машины. Выскакивала на обочину, на тротуар, облизывала уцелевшие ларьки, киоски; снова мчалась вперед. В моем положении мало чему удивляешься, вот я и не удивился.
Поземка? Черная? Зимой?!
Ладно.
Когда я решил, что ладно, и не стоит внимания, она сгинула, как не бывало. Я остановил машину возле шлагбаума, загораживавшего въезд в частный сектор двора. Шлагбаум меня не остановил бы, но привычка — вторая натура. Еще только подъезжая, я видел, как черная поземка перед тем, как исчезнуть, лизнула что-то, неопрятной грудой валявшееся у шлагбаума. Сейчас, выбравшись из машины наружу, я ясно мог разобрать: нет, не что-то.
Кто-то.
У шлагбаума умирала собака. Похоже, ее сбили автомобилем. Крупная дворняга, рыжая с темными подпалинами, густо разбросанными по бокам и спине. Собака тяжело дышала, временами похрипывая. Бока ее вздымались и опадали, вызывая в памяти неприятную ассоциацию с мехами аккордеона.
Черная поземка была тут как тут. Вихрем вертелась вокруг подыхающего животного, закручивалась пепельными смерчиками. Приникала вплотную, налипала неопрятными комьями; обнюхивала, вылизывала, наслаждаясь вкусом и запахом смерти. Когда я приблизился, я услышал рычание. Нет, рычала не собака, та уже была не в силах угрожать кому бы то ни было. Да и звук был не звуком, а чем-то другим, непохожим на банальное колебание воздуха, хотя и однозначным по смыслу.
Рычала поземка, отгоняя меня от добычи. Увидела во мне соперника? Я прошел мимо, не останавливаясь.
Какое мне дело?
Собака, поземка — вряд ли они были причиной тому, что меня повело. Мир качнулся, утратил резкость. Близость смерти давно не тревожила меня: привык, смирился, принял как неотъемлемую часть работы. Приступы, подобные этому, начались в середине ноября и накатывали раз в две недели, затем чаще. Голова шла кру̀гом, зрение сбоило. Контуры окружающей действительности становились зыбкими, картонными, ненастоящими, а за ними проступало нечто большее, важное, и казалось, надо сделать шаг навстречу, всего один шаг, ну может, два или три, и рассмотришь, прикоснешься, оставишь прошлое за спиной, как змея оставляет сброшенную кожу…
Потом все проходило. Вот как сейчас.
Я понимал, что это значит. Не я первый, не я последний.
Избавляясь от остатков головокружения, я побрел дальше, во двор. Уставился на высотку, изуродованную давним прилетом. Взгляд еще не вернул былую остроту, но и так было видно: три квартиры на седьмом этаже открыты нараспашку. Внутри, в бесстыже выставленной на всеобщее обозрение наготе частной жизни, вскрытой приходом войны, как банка сардин вспарывается консервным ножом, что-то шевелилось, вздрагивало, забивалось в дальний угол.
Я знал, что это. Кто это.
Ветер, вцепившись в край, трепал выстуженную штору. Чувствуя себя шторой, которую треплют без малейших признаков жалости, я зашел в подъезд и потащился наверх по лестнице.
Лифт, естественно, не работал. Да и не для меня они теперь, эти лифты.
Внешняя стена дома, начиная от шестого этажа, была разрушена. Зима без спросу лезла в проломы, задувала вьюгой, наметала кучи снега, местами взявшегося мерзлой коркой. Частично была разрушена и лестница: почему-то вдоль, а не поперек. Узкая полоса уцелевших ступеней соседствовала с бессмысленной памятью о второй половине этих же ступеней, обвалившихся вниз, в темную дышащую пропасть. Вероятно, раньше тут были перила. Ну, раньше везде много чего было.
Не надо вспоминать.
Пролетом выше, на лестничной площадке стоял он, Чаленко Валерий. Зеленая куртка, вязаная шапочка. Серьезное лицо, густые брови. За спиной мальчишки в разрушенной квартире ничего не шевелилось. Вглядывайся, не вглядывайся: ничего, никого. Но я знал, чуял: все, кто раньше был там, до сих пор там. Прячутся, хоронятся по углам.
Боятся.
Страх — это сейчас главное в их существовании.
Когда началась война и прилетели первые ракеты, станции метро превратились в бомбоубежища. Поезда какое-то время ходили по инерции, но быстро перестали. Люди шли семьями, потоком вливались под землю, ища если не спасения, то хотя бы временной безопасности. Мужчины, женщины, дети, старики, младенцы. Собаки, кошки, хомяки, попугайчики.
Метро? Ноев ковчег.
Ковчег стоял на вечном приколе. Его обживали: кто как может. Везунчики обустраивались в вагонах поездов. Сидения превращались в койки, туда клали больных и престарелых. Остальные устраивались на полу, на сумках с вещами. Позднее натащили всякого — карематы, подстилки, одеяла, какие-то невообразимые пледы в два слоя. Ну, это когда в вагонах закончилось свободное место, и люди стали селиться прямо на станциях.
Временная безопасность? Нет ничего более постоянного, чем временное.