Я поигралась с вентиляцией, приоткрыла окно и поймала по радио какую-то музыку из восьмидесятых: игривая гитара и глубокий мужской голос.
— О, Joy Division, — сказал Джонатан. — Люблю эту песню.
Он не туда свернул, и внезапно мы оказались заперты на Таймс-сквер. Мы попали в пробку, как в центр паутины. Машины гудели, злые таксисты издавали воинственные крики. Наверное, произошло ДТП. Я чувствовала запах выхлопных газов, хот-догов и засахаренных орешков. Из магазинов и театров вырывались волны прохладного воздуха от кондиционеров. Ян Кёртис распевал своим тяжелым голосом о том, как любовь разорвет все на свете. Посреди всего этого хаоса Джонатан сохранял полное спокойствие, постукивая пальцами по рулю в такт музыке, как будто все время на свете принадлежало ему. Я откинулась на сиденье. Композиция закончилась, началась другая, а потом еще одна. «Sweet Dreams», «Tainted Love», «I’m on Fire», «99 Luftballoons».
Радио заливалось:
— Ночь восьмидесятых!
Солнце садилось, небо темнело, а рекламные щиты, вывески и витрины становились все ярче: сначала они были незаметны, а потом засияли так, что больно было смотреть, и наконец машины стали двигаться, и мы медленно, дюйм за дюймом, выползли с Таймс-сквер. Пустующее офисное здание было все увешано рекламными щитами. Это было пространство мечты, столкновение брендовых миров, плавающих в вакууме. Сидя на пассажирском сиденье и глядя на гипнотически мигающий красный логотип Coca-Cola, я поняла, что мы с Джонатаном будем вместе.
Мы доехали до дома, погрузили в фургон мои вещи и мебель и поехали в Бушвик. Оказалось, что Джонатан уже перевез свои вещи в Гринпойнт, так что мы везли только мои пожитки. Мы вместе занесли матрас и коробки с книгами по лестнице на третий этаж. Пришлось подниматься несколько раз, и постепенно основная нагрузка перешла к Джонатану. Он тащил тяжелые коробки, а я плелась позади с фикусом или пакетами.
Потом мы передохнули. Пить в моей новой квартире-студии было нечего, так что мы распаковали первую попавшуюся посуду и налили воды из-под крана. Предыдущий жилец оставил в морозилке лед.
Мы вылезли на пожарную лестницу. Передо мной расстилался мой новый район. Таунхаусы. Пиццерия, в которой продавали чесночные булочки; несколько заводов; фитнес-центр в бывшем складе, вот и все. Район был тихим, еще не слишком благоустроенным, хотя сюда уже и начали переезжать люди вроде меня. Никаких тебе круглосуточных магазинов и клубов, а улицы освещены старыми жужжащими лампами дневного света.
Джонатан зажег по сигарете себе и мне. Он внимательно посмотрел на меня.
— Знаешь, ты рассказывала, что изучала искусство, но я никогда не интересовался, что именно ты делала.
— Ну, я иногда фотографирую, — ответила я, поначалу сдержанно. — Сейчас реже, чем раньше. В колледже я получила награду за серию снимков постиндустриальных городов в Ржавом поясе. Я ездила во всякие старые металлургические города вроде Брэддока и Янгстауна.
— Покажешь?
Я вынула свой MacBook Pro и не без труда нашла нужную папку. Это были цветные снимки заброшенных металлургических комбинатов, танцевальных вечеров в клубе по субботам, людей, играющих в бочче на задворках итальянских ресторанов. Снова рассматривая их, я вспомнила, как была увлечена этим проектом. Я уезжала из кампуса в пятницу вечером и все выходные проводила в этих городах.
Он внимательно рассматривал фотографии.
— Они очень хорошие.
— Они были распечатаны в большом формате, как у Томаса Штрута, — объяснила я, оттаивая. — На факультетской выставке кто-то даже купил одну такую фотографию, папа одного из моих однокурсников. Он вроде как нефтяной магнат. Даже странно представить, что мой снимок висит теперь у него в столовой где-то в Техасе.
— Ничего удивительного. Все искусство в конце концов достается плутократам, — сказал Джонатан, листая папку с фотографиями до самого конца. — У тебя есть еще что-нибудь в этом роде?
— Пожалуй, что нет, — сказала я, забирая у него ноутбук и закрывая его.
Я собиралась фотографировать и другие умирающие отрасли в Америке. Хотела сделать серию про добычу угля в Аппалачах, особенно про открытые выработки. Но мне так и не удалось получить грант на этот проект. А потом я вернулась домой, чтобы ухаживать за мамой. А потом все это стало уже неважно. И у меня было такое свербящее чувство, что, хотя я делала снимки, которые должны были что-то рассказать о жизни после коллапса индустрии, я ничего не знала о том, как они живут на самом деле. Однажды вечером в баре в Янгстауне ко мне подошел седеющий пожилой мужчина, холодно посмотрел на меня и сказал: «Убирайся, откуда приехала». — «Куда же мне убираться, сэр?» — вежливо возразила я. Он ответил: «В Корею, во Вьетнам. Мне насрать. Тебе здесь не место. Ты ничего о нас не знаешь».
Я заговорила о другом.
— Что за прозу ты пишешь?
Джонатан затянулся сигаретой.
— Роман о семье в маленьком городе на юге Иллинойса. Отчасти автобиографический. Поколения и поколения моих предков жили там, в одном и том же месте. Никто никуда никогда не уезжал.
— Кроме тебя, правильно?
Он кивнул: