А теперь назад к Юнне, которую знал в нашей с ней молодости, хоть она меня и старше на пять лет. К ее стихам, которые любил и люблю. Не к поэтке, а к поэзии, которую узнал, еще не будучи знаком с автором. Для сравнения: стихов Евтушенко и Вознесенского не любил никогда; мой роман со стихами скушнера был кратким, пока я не раскусил, что это курс по русской поэзии, и поэт он, может, и хороший, но не настоящий (бывают не всегда хорошие, но настоящие — скажем, Глеб Горбовский). Поэтом нужно родиться, а стать им нельзя, как выразился римлянин Публий Анний Флорус.
Честно говоря, верен я остался трем поэтам: Бродскому, Слуцкому и Мориц. Это не значит, что я ставлю их в один ряд. Бродский, кстати, любил их обоих, и на фоне дежурных похвал питерским ходокам и попрошаям замечательно звучали его слова: «Юнна — изумительная». Ей тоже многое спишется, как Фазилю или Бродскому. А мне? Слуцкий был исключением — он и поэт значительный и человек добрейший.
Выписываю у А-ра Блока: «Всякое стихотворение — покрывало, растянутое на остриях слов. Эти слова светятся как звезды. Из-за них существует стихотворение». Я бы добавил: слова-острия присутствуют не только в отдельном стихотворении, но и в творчестве поэта в целом — повторные, излюбленные, переходящие из стиха в стих, они цементируют связи между ними. Так образуются циклы — не тематические, а образные. А книга поэта, если собрана талантливо и творчески — не сборник, а именно цикл. И обратно, применительно к новым временам, когда связь поэта с читателем истончилась, сошла на нет: цикл — это книга. Не имея возможности издавать, как прежде, регулярные книги стихов, Юнна Мориц в 90-е выпускала раз в год книгу-цикл в журнале «Октябрь», где входит в редсовет. Потом, в ранние 2000-е, получив премию «Триумф», она снова обрела возможность выпускать книги, да еще с собственными иллюстрациями — литографику.
Как-то в бытность еще столичным литкритиком я взял несколько книг Юнны Мориц и выписал наиболее употребительные ею слова-образы:
Тетрадь со стихами — это не университетская кафедра, не зал Политехнического с гигантской ушной раковиной, даже не машинопись: возникает особая, домашняя, интимная, эпистолярно-доверительная, школьно-детская интонация. Тетрадь — как записная книжка, как дневник, как письмо: стихам придано иное значение. Образ лирического героя смещен, распадается, двоится — что перед нами: стихи современной поэтессы или дневник Марии Башкирцевой? Книга стихов или «этой девочки тетрадка»?
И неизбежный все-таки разрыв с детством есть та реальность, которая перекрывает стих Юнны Мориц и опрокидывает в конце концов строгую, выверенную гармонию ее поэзии — по крайней мере, колеблет ее, как тростник, определяя степень хрупкости и предрекая резкие сломы:
Верность детству — это верность тому, что утерять вроде бы невозможно: постоянное место его пребывания — не пространство, а время. «Хорошо иметь в душе потайной ларчик, чтобы хранить в нем реликвии», — считал Альфред Мюссе. Такой ларчик у Юнны Мориц имелся, и единственная в нем реликвия — детство. Почему я заговорил вдруг в прошедшем времени? Давно минуло время, когда я следил за текущей поэзией взором василиска, а теперь — разве что время от времени. Если был ящик Пандоры, то почему не быть ларчику Пандоры? Чего не знаю, того не знаю. Завод этот не вечен, поэзия, как и балет, — дело молодых, хотя и бывали исключения: Тютчев, Плисецкая. Сама Юнна пару-тройку лет тому назад написала: «Как мало евреев осталось в России. Как мало еврея осталось во мне», имея в виду, понятно, не только этнос, но — в том числе — в цветаевском смысле: «…поэты — жиды». Будем судить о поэте по высшим достижениям — у Юнны Мориц это книги «Лоза» и «Суровой нитью». Никогда не понимал канонический образ Толстого — глубокий старец с седой бородищей, тогда как у автора «Детства», «Казаков», «Войны и мира», «Хозяина и работника» облик был совсем иным.
«Чудный свет на всю судьбу проливает детство», — упоенно признавалась Юнна Мориц и даже бессмертью противопоставляла детство, а верхний, чудный свет — тучной поминальной свече. Это — в стихотворении «На смерть Джульетты»: