Маленький Иван крепко ревновал сестренку к родителям, но и тогда он был слишком замкнутым и застенчивым, чтобы говорить об этом вслух, требовать внимания к себе. Просто иногда, когда уже было невмоготу, он беспричинно, по мнению окружающих, капризничал или буйствовал — покрасневший, некрасивый, со злыми, загнанными глазами. Но вот он получал подзатыльник от отца или от кого-нибудь из старших братьев или встречался с холодным, недоумевающим взглядом матери — и сразу сникал, вновь замыкался, становился тихим, незаметным мальчиком.
У него и среди сверстников не было друзей.
Мальчишки — народ жестокий. Частенько, когда отец возвращался домой, качаясь и распевая любимую свою песню про Прасковью, где есть такие слова: «Хотел я выпить за здоровье, а пить пришлось за упокой», — мальчишки улюлюкали ему вслед, дразнили, бросали в него огрызками яблок.
Иван не мог им этого простить. Когда он видел такое, то менялся разительно. Он свирепел мгновенно, до беспамятства, до красной пелены в глазах. Бросался на отцовских обидчиков, и тут уж ему было все равно, сколько их.
И начиналась потеха.
Трудно одному драться с десятком закаленных в уличных потасовках приморских мальчишек. Но ни разу не было случая, чтобы Иван удрал. От ярости он и боли-то не чувствовал, не то что страха.
Однажды сосед, учитель истории, единственный человек, с которым Иван дружил, увидев такую сцену и поразившись Ивановой самоотверженности, прогнал обидчиков и стал что-то такое толковать ему про древних людей — викингов. Про особо среди них храбрых под названием бёрсёркьеры, что значит — одержимые в бою. Эти самые бёрсёркьеры лезли в бой в одних рубашках, тогда как противники их были сплошь в железе, в латах. И побеждали всех, потому что не чувствовали боли из-за своей одержимости и храбрости; одолеть их можно было, только отрубив голову.
Но Иван не больно-то все это понял и носа не задрал, потому что вообще был по натуре своей смирен и даже робок иногда. Он только не мог выносить, когда издевались над отцом, и все.
Обычно же из этих драк (впрочем, это и драками назвать трудно было — избиение, да и только) его выручали старшие братья. Выволокут из кучи переплетенных, извивающихся тел, разгонят мальчишек, а потом который-нибудь и Ивану навешает плюх по шее.
— И так над нами вся улица из-за этого пьяницы смеется, так еще ты, паршивец, хулиганишь! Вот тебе! Вот тебе! — приговаривали братья.
К отцу они относились с презрением юных максималистов, ничего не хотели прощать ему. А после того как отец пропил медаль свою «За отвагу» (польстился, на что польстился какой-то подлец!), и вовсе перестали его замечать. Отец тогда очень убивался. Протрезвившись, все рассказывал про переправу через Северный Донец, все плакал, товарищей своих, посеченных пулями, вспоминал. Говорил, что пропил он их память.
И Иван снова, в который уже раз, полез под веранду.
Братья жалели мать, но как-то чуточку свысока. Были они ребята независимые и самостоятельные. Работать пошли сразу после семилетки, в пятнадцать и шестнадцать лет (Борька из-за войны потерял один школьный год), и вкалывали на совесть. Мать расцветала, на глазах молодела, когда начальство хвалило ее сынов.
Братья Ивана питали к спиртному непреодолимое отвращение. Да и к Ивану это перешло впоследствии. Пиво еще куда ни шло, а больше ничего. И это было невольным положительным вкладом отца в их воспитание.
Иван жалел отца. Ой, как жалел он его, и любил, и тянулся к нему! И когда отец умер (Иван тогда уже учился в седьмом классе), никто горше его не плакал на похоронах, чему несказанно дивились все соседи, да и мать с сестренкой тоже.
Оба брата тогда уже служили действительную, оба на флоте. После похорон они приехали на три дня — командование пошло навстречу. Братья утешали мать, говорили, что, может, это и к лучшему, что, мол, отец и сам мучился, и всех вокруг себя истерзал, а теперь вот, значит, стало лучше, спокойнее, терзать некому.
Слушая эти слова, Иван постепенно каменел лицом, потом вдруг резко повернулся и вышел, и больше не сказал братьям ни слова, вовсе перестал замечать, будто их и не было, чем опять же всех очень удивил. И только мать подошла однажды к нему в эти траурные дни, ткнулась морщинистым, навеки загорелым лицом в плечо и заплакала такими горькими и обильными слезами, что у Ивана сразу промокла рубашка.
— Мальчик мой, мальчик! — шептала она. — Прости меня, прости, ради бога! Прости, если можешь!
Иван так и не понял, за что мать просила прощения у него. Он просто стоял, весь напрягшись, и гладил мать по сухим, горячим волосам.
Шестнадцати лет, окончив восемь классов, Иван пошел работать. В то время как раз начали прокладывать шоссе Ялта — Севастополь, и Иван сделался строителем.