Виктор прошел в гостиную, где патриархальный быт трогательно перекликался с современностью: камин, плетеные кресла и восьмиламповый органоподобный сарновский приемник-тезка, тоже «Виктор», как бы звучали в унисон. На покрытом вышитой скатертью столе стояла ваза с апельсинами.
— Берите, обед будет где-то через полчаса. Да не бойтесь, они не отравлены. Мы не для того вас спасали, чтобы вы тут умерли от голода.
— Спасибо…
Виктор начал очищать апельсин и обернулся, чтобы посмотреть, куда бросить кожуру; когда он повернулся обратно, перед ним стоял относительно высокий по здешним меркам человек в темном, не по погоде, костюме, с необычным белым стоячим воротником рубашки, облегавшей шею, как цилиндр, с белым платком, старомодно выглядывавшим из нагрудного кармана, с высоким лбом, увенчанным гладко зачесанными назад темными волосами и чуть одутловатым лицом. Глаза за стеклами очков в тонкой металлической оправе были немного печальны и смотрели прямо на Виктора.
Отец Кофлин, Чарльз-Эдуард, тот самый, который в телевизоре. Вождь лонговских штурмовиков и, насколько понял Виктор, главный идеолог-агитпроп.
Как хороша была первая неделя в СССР второй реальности, подумал Виктор. С этой всеобщей юношеской непосредственностью и внутренним чувством безграничных возможностей впереди, с опьянением от первых признаков весны и теплеющего солнца, с уверенностью, что ты не одинок на этой новой планете. Как здесь всего этого не хватало.
Чуть прищурившись, Кофлин улыбнулся ленинской улыбкой, со словами: «Рад вас видеть» — протянул руку Виктору и затем пригласил сесть в кресло.
— Не утомила ли вас дорога? — поинтересовался Кофлин. — Я должен принести вам извинения за доставленные вам и вашим спутникам неприятности.
— Спасибо, святой отец, — ответил Виктор, — но я не прихожанка на исповеди, поэтому хотелось бы сразу знать, для какой игры понадобилось меня сюда везти. Скажу прямо, Галлахер предлагал мне работать против вас. Скажу еще более прямо: мне все равно, кто из вас здесь, в Америке, кого схрумкает. Мне интересно, чем это грозит России. Возможно, я говорю резко, но честно.
Он ожидал, что Кофлин разозлится, но тот только улыбнулся:
— Я рад, Виктор, что вы не стали лукавить, а сказали все начистоту. Это облегчает наш разговор.
— Тогда предлагаю начать с главного — вы за или против ядерного проекта США?
Кофлин рассмеялся так, как будто почувствовал внезапное облегчение.
— Конечно, за. И я за то, чтобы это страшное оружие никогда не применялось, а только служило для устрашения врагов. Но я против того, чтобы это оружие открыло путь к вершинам власти клану Даллесов. И вы тоже против этого. Потому что Даллес ненавидит Россию.
— А вы, значит, не против России?
— Я не против России. Более того, я и не против евреев, как рассказывают обо мне агенты Даллеса и Гувера. Я даже не против атеистов. Я знаю, вы называете себя атеистом. Но разве вы разрушали храмы, сжигали иконы и священные книги, преследовали священников и верующих?
— Нет, конечно. Зачем?
— Тогда все дело в том, что мы называем одинаково разные вещи. Очень разные вещи, Виктор. Нас с вами могут назвать врагами, но может оказаться, что мы всю жизнь боролись за одно и то же. В вашей реальности ваш народ сражался с фашизмом?
— Да.
— Тогда почему сейчас вы защищаете интересы страны, которая называет себя фашистской?
— Ну так это одно название.
— Вот именно. Как женщины берут одну и ту же марку помады и духов, чтобы пойти на бал или на панель, так и политики берут одни и те же названия для разных дел, разных целей. Все смешалось, и никому нельзя верить. Поэтому я не прошу вас мне верить, я не пытаюсь вас в чем-то убеждать. Я просто хочу попытаться объяснить, что и зачем я делаю. Надеюсь, вы мне не откажете в этом?
— Нет, конечно.
— Как назвать то, против чего я боролся… Вам не казалось странным, что крушение Первой Российской Империи и Великая Депрессия у нас произошли именно тогда, когда наши страны переживали бурный экономический рост? Я ведь прекрасно помню, как это было. Наша промышленность освоила фордизм, поточное производство, производительность труда резко выросла — а ваш эмигрантский экономист Ленин писал о том, что для улучшения жизни рабочих очень важна высокая производительность труда. Фордизм вел к тому, что много товаров переставали быть роскошью. Автомобиль делается ударом штампа, как ложка, и его может купить каждая семья. И вдруг — обвал, хаос! Мы оказались отброшены на двадцать лет назад, в нищету. Но хуже всего, что внезапно, как бы по дьявольским козням, изменились люди. Всех охватило чувство безнадежности. Мы оцепенели, мы утратили нашу предприимчивость, наше умение преодолевать трудности, которая у нас была со времен Дикого Запада!
— «Разруха не в клозетах, а в головах»?