Замечательным настроение у Лили было и потому еще, что в очень недалеком будущем маячил очередной европейский вояж. «Сейчас февраль. В начале мая думаем ехать. Значит — скоро увидимся!» Никаких опасений насчет того, что поездка не состоится. Раз «думаем», значит, «скоро увидимся». Без проблем…
Сколь бы ни была велика его любовь, она не мутила разум и не застила глаза. Маяковский ясно видел всю беспощадную реальность и точно оценивал ситуацию. Свои мысли он доверил бумаге. Но длинное письмо, где содержатся приведенные выше строки — «Любишь ли ты меня?» — и еще много других безошибочных наблюдений, повергавших его в отчаяние, послать Лиле все равно не посмел, хотя и не уничтожил. Понимал ли, каким бесценным документом, точно отражающим его внутренний мир, его безуспешную борьбу с самим собой, оно является? Лиля нашла это письмо среди других бумаг поэта лишь после того, как тот погиб.
«Я не любила никого другого, только Володю, всегда, всегда, и когда мы были вместе, и когда наши отношения изменились, и когда он ушел из жизни. Всегда. Только его одного». Так говорила при мне Лиля Брик македонскому журналисту Георгию Василевскому в июле 1967 года.
Когда поздним вечером 24 декабря 1976 года, прощаясь с Лилей, болгарский поэт Любомир Левчев благоговейно целовал висевшее на ее груди золотое кольцо с инициалами ЛЮБ, Лиля в присутствии Андрея Вознесенского и меня повторила те же слова: «Я любила только его одного. Я говорила ему, что буду так же любить его и в старости, которой он очень боялся. Мне не нужен был никто другой, никто другой…»
Думаю, есть немало людей, которые слышали от Лили те же слова. Особенно часто она повторяла их в последние годы.
«Вся драма в том, — сказал мне Василий Васильевич Катанян, чья безграничная преданность Лиле и памяти о ней ни у кого не вызывает сомнений, — что Маяковский любил только Лилю, а Лиля любила только Брика, но вовсе не Маяковского. Возможно, старалась себя убедить в том, что любит его, но не любила». То же самое Василий Васильевич высказал (и не раз) в своих книгах, и вряд ли отважился бы на это, не будучи уверен в точности своего утверждения.
Как разгадать эту загадку? Как разобраться в том, в чем запутались сами участники той драмы? Как проследить хронологию событий, относящихся к пресловутой «области чувств», не подверженных логике, не допускающих документального подтверждения или опровержения, не поддающихся холодному анализу мемуаристов, биографов и историков?
Остались письма, остались противоречивые воспоминания «действующих лиц» той, многоактной, теперь уже давней, драмы, неуклонно перераставшей в трагедию. Остались пристрастные и субъективные свидетельства современников. Остались запальчивые, категоричные суждения комментаторов, которым нужен только такой, а не какой-то другой образ «нашего Маяковского», только такой, а не какой-то другой образ «нашей Лили Брик».
Но главное, что гораздо важнее, — остались стихи.
Добровольно заточив себя в «тюрьму» — так называл Маяковский свое сидение за столом на Лубянском в течение двух месяцев (в них вошла и одинокая встреча Нового года, приход которого Лиля отметила в привычно веселом обществе в Водопьяном), — Маяковский писал поэму о «смертельной любви поединке». Поэму, про которую он сам сказал, что она написана «по личным мотивам». В ней прямо говорится, что, пока он ее писал, «в столе» (именно так! не — «на столе») лежала фотография смеющейся Лили, а он писал про свою боль. Называется поэма «Про это». Маяковский обязал себя завершить работу до конца «моратория», и обязательство это он выполнил. Иначе, впрочем, и быть не могло — ведь не мог же он предстать перед Лилей с пустыми руками!
На окончательном варианте поэмы рукой Маяковского проставлена дата: 11 февраля 1923 года. Но еще пятью днями раньше Лиля писала Эльзе в Париж — это то самое письмо, большой фрагмент которого процитирован выше: «Прошло уже два месяца: он днем и ночью ходит под <моими> окнами,