Прошел час, я все еще ждал, а кипа лихорадочно исписанных стариком листов на столе росла и росла. Вдруг Занн вздрогнул, словно предчувствуя какое-то страшное потрясение. Он вперился взглядом в занавешенное окно и, дрожа всем телом, вслушивался в тишину. Потам и мне почудились какие-то звуки — низкие, ласкающие слух, мелодичные и очень далекие, будто кто-то играл внизу, за высокой стеной — в тех домах, что я никогда не видел. Эти звуки повергли Занна в ужас. Бросив карандаш, он встал, поднял виолу и наполнил ночную тишину самой неистовой музыкой, какую мне доводилось слушать в его исполнении, не считая тех случаев, когда он играл за запертой дверью.
Я не нахожу слов, чтобы описать игру Занна в ту страшную ночь. Она казалась мне еще более исступленной, чем все, что я слышал тайком, и по выражению лица музыканта я понял, что им движет нечеловеческий страх. Он играл очень громко, желая заглушить или даже отвратить что-то мне непонятное, повергающее его в трепет. В фантастичной, безумной, истеричной игре Занна я узнал мелодию. Это был неистовый венгерский танец, который так часто исполняют в театрах и кабаре. У меня промелькнула мысль, что я впервые слышу, как Занн играет музыку другого композитора.
Все громче и громче, все отчаянней кричала и стонала безумная виола. Музыкант, изгибаясь, как обезьяна, обливался потом и не сводил затравленного взгляда с занавешенного окна. Я словно наяву видел, как его музыка вызывала тени сатиров и вакханок, кружившихся в сумасшедшей пляске в бездне, среди клубящихся туч и сверкающих молний. Вдруг… я услышал более пронзительный и сильный звук. Звук, извлеченный явно не смычком виолы, — нарочитый, дерзкий, насмешливый, доносившийся издалека, с запада.
В этот момент задребезжали ставни от свистящего ночного ветра, будто прилетевшего в ответ на безумный плач виолы. Виола Занна превзошла самое себя: я не подозревал, что этот инструмент способен издавать такие звуки. Ставни задребезжали громче и распахнулись. После нескольких ударов стекло задрожало и разбилось. В комнату ворвался холодный ветер и зашелестел листами, на которых Занн описывал свои кошмары, затрещали, замигали свечи. Я глянул на Занна — его голубые глаза, невидящие, остекленелые, вытаращились от ужаса, и безумная игра превратилась в неузнаваемую, механическую какофонию.