— Тарас Григорович, а главного я снова чуть не забыл. Сколько раз хотел я вас просить прочитать мне что-нибудь из ваших стихов… Даже как-то удивительно: прожили вместе более полугода, а я до сих пор не знаю, что и как вы писали. Почему вы никогда ничего мне не прочитали?
— Был уверенным, что мои стихи вас не интересуют, — просто ответил Шевченко. — Ведь вы никогда о них не вспоминали.
Макшееву стало неловко.
— Наоборот, они меня очень интересуют, но я думал, что у вас есть определенные причины не вспоминать о них. Но, если все так случилось, исправим это взаимное недоразумение, и прочитайте мне что-нибудь, пожалуйста.
Шевченко помолчал, в мыслях подбирая стихотворения, которые подходили бы для такого случая, и прочитал ему «Реве та стогне Дніпр широкий».
— Здорово написано. Мужественный стих, — похвалил Макшеев, искренне удивленный силой и выразительностью образов. — А еще?
Шевченко прочитал ему разговор часовых из цикла «В каземате», отрывок из «Гайдамаков», недавно законченную «Тытаривну» и несколько небольших стихов. Макшеев слушал очень внимательно.
— Еще! — просил он каждый раз, когда Шевченко умолкал. — Хорошо, — сказал он наконец убежденно. — У вас широкий диапазон тем, оригинальная трактовка, много драматизма в сюжетах. Одно раздражает: почему вы, человек, который так глубоко уважает Пушкина и Лермонтова, все время сбиваетесь с классических хореев и ямбов, на народный, песенный лад либо на силлабический стих?
Шевченко утомленно закрыл глаза: «Этот не поймет. Вот акын — тот понял бы меня. И Кузьмич понимает…»
— Я пишу так, как поет и творит мой родной народ. Прежде всего я — поэт народный, обязан — слышите? — обязан говорить с ним понятным и родным языком и стихом, который его может больше всего взволновать, — неохотно сказал он.
— Да, вы — действительно поэт народный. Этого у вас не отнять. Но у каждого народа есть люди разного… уровня, и для каждого из этих уровней существуют разные формы.
Шевченко не ответил и начал раздеваться. Когда они легли и погасили свет, Макшеев вдруг снова заговорил:
— Я очень рад, что, хотя бы на прощанье, познакомился с вашими стихами. Считаю своей обязанностью сказать, что вы поэт божьей милостью, ну… и волей народа.
Утром Макшеев уехал. Участники экспедиции провели его до Раима и сразу вернулись в Кос-Арал. Теперь землянка осталась в полном распоряжении Вернера и Шевченко. Соскучились они по долгим и искренним разговорам, потому что весь последний месяц Макшеев упорно работал и почти не выпускал из рук рейсфедера либо погружался в свои топографические расчеты, и им приходилось молча читать или что-то делать такое, чтобы ему не мешать. За зиму между Вернером и Шевченко, кроме обычной дружбы, возникло еще одно чувство, которое они назвали «чувством ссыльных», и это чувство мешало им говорить в присутствии свободного человека о своих надеждах и душевных ранах.
Прежде всего набросились они на макшеевские газеты, которые раньше читали, и не раз, но урывками. Снова искали они ответы на сотни вопросов и, в частности, о французской революции, слухи о которой едва сюда доходили. Но тяжело было найти на страницах петербургских газет не то что стоящую статью, но и сухой пересказ таких событий: буквально все вычеркивала бдительная и неумолимая цензура. Да и газеты были очень старыми: январская оказия отправилась из Оренбурга в ноябре, сейчас был март, и они обсуждали события прошедших лета и осени.
В письме Лизогуба были намеки на какие-то чрезвычайные события, но в таком зашифрованном виде, что трудно было что-либо понять.
Из этой фразы они поняли, что в Париже начались бои…
Они начинали считать дни и часы, когда может прибыть оказия и принести новые письма, газеты и журналы. И, наконец, просто замолчали, удрученные ужасной оторванностью от всего мира.
Вернер часто исчезал, поскольку в землянке не было места для геологической коллекции, с которой он еще не управился, а Тарас снова много писал. Может быть, под влиянием кровавых событий на берегах Сены, снова вспомнил он времена Колиивщины и написал балладу «Швачка», об одном из руководителей тогдашнего крестьянского восстания.
Мысли сменяли одна другую. Начиналась весна. Сердце поэта стремилось туда, на Украину, невольно вспоминались юношеские годы и город Вильно, где познал он, украинец, любовь к полячке. Под влиянием этих воспоминаний и написал он балладу о любви еврейки-красавицы к молодому литовскому графу.