— Рост, — писал он, выводя над каждой буквой какие-то необычные выкрутасы, — средний: два аршина пять вершков с половиной. Строение тела…
На этот пункт не было в бумагах никакой цифры или привычного слова. Он поднял глаза от бумаги и вперил взгляд в Шевченко, как неопытный художник, которому впервые заказали написать портрет.
— Строение тела… — повторил он про себя. — Ну как у каждого человека, только живот немного больше обычного, как у беременной молодки или у продавца… Как же его, черт, написать? «Худой» — так оно ж не соответственно будет, и майор, безусловно, в зубы даст, а написать: «толстый», так оно тоже не совсем то… И снова-таки майор выругает… Какое у тебя, голубь, строение тела? — просто обратился он к Шевченко.
— То есть как? Нормальное, — двинул плечами поэт.
— Не положено такие слова в формуляре писать, — неожиданно обиделся писарь. — Надо написать соответственно все, как оно есть, согласно инструкции, хотя бы на тот случай, если бы ты убежал, чтоб разыскать тебя по твоим приметам.
— А-а-а!.. — улыбнулся Шевченко. — Да разве отсюда убежишь? Завезли на край света, откуда и дороги назад нет.
— Ну ты, того… Лучше помолчи! — снова рассердился Лаврентьев. — Я к тебе по-хорошему, потому что вижу, ты человек грамотный. Вдвоем бы сразу и разобрались, что оно и для чего.
— Хорошо. Разберемся, если так, — согласился Шевченко и, наклонившись к бланку формуляра, пробежал глазами несколько строк. — Строение тела пиши: «Полный, волосы на голове темно-русые, усы — русые. Глаза…»
— Подожди! Подожди! Я за тобой не угонюсь писать, — замахал руками Лаврентьев. — Волосы, говоришь, темно-русые?.. А верно, что темно-русые. Так и запишем: темно-русые. Усы, так, русые. А глаза?
— Серые, — машинально ответил Шевченко, думая о чем-то своем.
Лаврентьев обрадовался хорошему началу и стал решительнее писать дальше, внимательно присматриваясь к задумавшемуся поэту.
— Рост? Ну, это уже написано. Зубы: целые, белые. Нос — соответственный…
И снова остановился. Далее шел пункт «Особенные приметы». Долго разглядывал он Тараса, но ничего особенного в нем не нашел и просто спросил его:
— А какие у тебя «особенные приметы»?
Поэт почувствовал, как у него закипает злость.
— Ну… у кого, например, рожа оспой поклеванная, или уха нет, или шрам какой-нибудь, или лишний палец вырос, — объяснял тем временем писарь.
— Пока что все на месте. Ничего лишнего нет. Пиши: особенных примет нет.
Лаврентьев облегченно вздохнул, а Шевченко вытащил пачку сигарет и протянул писарю:
— Закурим, наверное?
Лаврентьев осторожно взял сигарету и, оглянувшись на дверь, прикурил от лампадки в переднем углу, дал прикурить поэту и примирительно заметил:
— Вот видишь, голубь, как хорошо, когда оба грамотные: раз — и разобрались, а то иногда придет человек, смотришь на него, а что писать — неизвестно. Ни под какую правильность он не соответствует. А ты не из семинаристов будешь?
— Нет! Крестьянин я. Но на попа и дьяка действительно учился.
— А вот у меня дети растут… Школы здесь нет. Батюшка этим не занимается, а я целый день в канцелярии. Некому азбуку им показать. Так и растут, как бурьян в степи. А в жизни нет неграмотному человеку дороги. Если бы я был ученый, дослужился бы до офицера, человеком бы стал и их, детей, в люди вывел бы, а так…
И Лаврентьев тяжело вздохнул.
— Не журись, брат, — неожиданно сердечно отозвался Шевченко. — Может быть, и я смогу тебе помочь в этом горе… Только не знаю, как тут будет со службой… Никогда в солдатах я еще не был…
— От тюрьмы и от сумы не зарекайся, — готовым словом откликнулся Лаврентьев. — Ты тут минутку посиди, а я приказ напишу, тебя же надо на довольствия внести.
Когда приказ был готов, Лаврентьев сам отвел Шевченко к кашевару и приказал хорошо его накормить, а прощаясь, по-дружески похлопал его по плечу.
— Везде, голубь, жить можно. Проживешь и ты у нас в Орске. А если ты действительно научишь моих мальчиков читать и писать и всем другим наукам, — буду я тебе друг и заступник перед нашими господами офицерами…
Казарма была на пятьдесят человек, неуютная, грязная и полутемная. Возле печки и везде под потолком сушились на веревках сопрелые портянки и подранное солдатское белье. На нарах, просто на матрацах, лежали и сидели солдаты — кто в одной рубашке, кто в расхристанном мундире, а кто и полуголый. В углу дышала невыносимой вонью никогда не мытая бессменная спутница всех казарм и тюрем — известная царская «параша». В другом углу стояла бочка для воды с прикованной на цепи жестяной кружкой. Долгая стойка для ружей блестела стальными стволами и курками. Заплеванный пол с клочками бумаги, окурками и разным мусором был такой грязный, что нельзя разглядеть отдельных досок.