– А может, и сяду. Времени много сейчас. Кто его знает. Не зря же меня Господь сюда вернул. Я отсюда убегал прытью, легко уходил, не оглядываясь. А возвращался через кровь. Душу разодрал всю, пока не понял, где мне место. Можно сказать, на карачках приполз к кровному своему. К могилам родным. Может, если описать, так мой путь пригож.
– Пригож!
– А как же! Это русский путь. Наш русский соблазн! Вот и сижу бабаем. Последний хранитель своей деревни. Я сюда никого чужого не пущу. Я буду ждать русских. Знаешь, раньше ждали, когда придут русские. Вот и я буду ждать своих, русских…
– А если кто купит там эту деревеньку? Ашот какой-нибудь. – Эдуард Аркадьевич вспомнил случай в милиции. – Или китайцы…
Иван лег – руки за голову и в ночном свете помолодел. От сытости и тепла Эдуарда Аркадьевича тянуло в сон. Он уже проваливался сладко, спокойно, по-детски мягко, и ответ Ивана был тихим и как бы вплетался в эту дрему.
– А у меня припасено… для них. И для кавказцев, и для китайцев… Сейчас, слава богу, не проблема приобрести хорошее оружие. Я, может, не прожил русским мужиком, дак хоть помру им. Может, Господь сподобит меня хоть на поступок на старости лет… Сколько ни положу – все мои. Перед своим русским Богом скажу: «Вот, Господи, я защищал Русскую землю. Я ее продал, я ее и защищал. Прости, если сможешь…»
Эдуард Аркадьевич хотел ответить, но не смог. Сон сморил его.
Перед утром совсем разъяснило, и вдарил первый крепкий морозец. Воздух сразу истончился и подсох. Небо поднялось, и звезды высветили. Над серебряным ковчежком полумесяца светится оранжевый ободок, предвещающий долгую морозную пору. Деревня в снегах уплотнилась и собралась, как стадо, вокруг дыма Ивановой трубы. Дым валит столбом, крепкий, густой, единственный, с прожилками крупной искры. Вместе с уютным огнем керосиновой лампы на окне дом Ивана кажется крепче и красивее сапожниковского дома, который никак не может оторваться от земли, и все смотрит своими громадными и зоркими глазами-окнами в северное небо. В этих единственных в деревне застекленных окнах отражаются звезды, и мутный барашек редких облачков, и месяц с ободком, и только внизу, под крестовиной, чуть виднеются белые останки брошенной русской деревни…
Дело житейское
– О-о! Го-о-шк! Твое кино появилося. Каждый день ходит. Туда-сюда. И не лень такого кругаля давать. А расфуфырилась! О господи, рожи не видать, че краски на ней! О-о! Крутит задницею. Ладно молодые, им есть че показывать, а эта старуха штаны напялит на себя, на голове такой страм набуравит… Поглядите на меня, дуру старую…
– Где же она старуха?
– А кто она? Ей вот-вот пятьдесят стукнет.
– Милке-то? Да не бреши! А тебе сколь?!
– Ну ты даешь, мам! Не молоденькая уж я.
– А кто постарее-то из вас?..
– Ну, мам!
– К чемуй-то, мам, мам?!
– Ладно, иди отдыхай…
Мерный, пожилой говор женщин, смешанный с шумом горящего газа, вплетался в его последние сладящие сны, и ему приблазнилось, что зашумел теплый листвяной ветер. И точно Георгий увидел березовый весенний лесок, из него вышла мать в темном платке в белый крап, надвинутом на брови. Она прошла мимо него, шаря палкой по траве. Он ухватил ее за подол, как в малолетстве делал, она обернулась и оказалась Милкой. Молодой, ласковой… Улыбнулась ему и сказала: «А ты думал, я жизнь гладкой останусь? Так не бывает, Гоня…» И снова стала матерью. И потянуло к этой двуликой, как младенца к сосцу. Как к пуповине, аж закружило во сне…
– Выдрыхался?!
Он открыл глаза и увидал над собою громадный живот жены и крепкий, крупный, красный молот кулака, сцепленного из рук.
– Ну? – хриплым спросонья голосом спросил он.
– Не нукай, не запрягал!
Георгий снизу глянул на пористый, ноздреватый нос супруги, мясисто врубленный в широкое растворожистое лицо, поморгал непонимающе глазами, жалея недосказанного видения, и отвернулся к стене.
– Ну, что мне, может, вертухаться в стайке? Не вылежался? – Клавдия сделала решительный тяжелый шаг, и Георгий проснулся.
– Вставай глянуть. Вон невеста наша по Култуку выпендривается. Для тебя кругаля такого дает. Задницу выставила – только гляди, Гошка!
– Клава!
– Чего Клава?! Клава уже натопталась до зелени в глазах. Всю скотину обиходила. В стайки не пролезешь. Может, мне и чистить теперь?! А то я сбегаю, пока ты на невесту свою погляд творишь. Почищу уж, чего там! Я за вами не то вычищала.
– Ты бы хоть через раз вспоминала, что она сестра тебе… И мать ваша все слышит… Сколько можно. – Он поднялся с подушек, опустив на тапки голые ноги.
– Ох ты! Ох ты! Се-естра! Мать… Поздно ты сам-то вспомнил о том. – Клавдия резко и коротко раздвинула тяжелые вишневые шторины на окне, и упругий, яркий свет осеннего утренника хлынул на белую домашнюю постель.