Запахло салом, жареным луком, сковорода на кухне грозно зашкворчала, и Клавдия с удивительною для ее громадного тела сноровистостью крутанулась на кухню. Георгий спустил ноги на пол, нащупав пятками домашние тапки, и глянул в окно. Милка и впрямь тащилась мимо огорода с громадной китайской сумкой, которую она волокла прямо по земле с таким напряжением, словно та упиралась. Георгий поднялся, молча обошел жену, прошел на кухню. Клавдия подалась за ним и молча встала у плиты. Георгий знал, что больше она рта не раскроет о прошлом, но день уже был испорчен. Георгий глянул на красные, разбухшие рабочие руки жены, с въевшимися в пальцы, потрескавшимися ногтями. Смотрел потому, что они привычно и ловко мелькали над печью. Широкая ее, плотная спина тепло укутана вязаным пухом, особенно поясница: поверх теплой кофты перетянута шаленкой из козьего пуха. Ноги Клавдии больные, тяжелые, что бревна, отекшие и зачастую воспаленные коростою, в толстых гетрах поверх чулок, оттого еще более толстые. Кажется, она стоит на постаменте. В покойные дни Георгий как бы и не замечал внешности жены. Какая она есть. А в скандалах все вылезало: и добротность, и старение. Молодою молчала. Слова бывало поперек не скажет. Закроет коровьи свои глаза, покраснеет до ключиц и слезою пойдет. Тогда он думал, что хоть бы кричала она, кинулась бы на него со скалкою, как другие бабы… А как научилась ворчать, так не возрадовался. Иной раз до костей язвит. Что ни слово, то заноза из металла…
Он сел на низкую скамеечку у порога, достал из-под вешалки сапоги с портянками, обулся. Потом натянул на себя рабочий свитер, бушлат и наконец старую солдатскую шапку, ту, в которой старший их сын Витька вернулся из армии. Клавдия молча подала ему банку с мазью для Красули, у которой загнивает ссадина над копытом. Супруги не глянули друг на друга.
– Верхонки где мои? – хрипловато спросил Георгий. – Вчера искал весь вечер. Вечно все перекладываешь.
– Чего-й-то? Верхонки-то я прибрала. На печи оне. – Степанида появилась так нежданно, что и Клавдия вздрогнула.
– Мам, ну что тебе не лежится? Встанет ни свет ни заря и весь дом перебуровит!
Степанида, плоская, выжженная, что байкальская плашка, продвинулась к печи и, в теплом ее закутке нашарив верхонки, подала их зятю. Его тронула забота тещи. Вчера он бросил их отсыревшими над вешалкой, а получил сухими, теплыми. Она смотрела сквозь него в белесую даль окна бесцветной пустотою глаз, вроде и не слыша дочери. Она давно уже «глохла», когда слышала что-то ей непотребное или чуть трогалась умом.
– Поехала крыша, – недовольно замечала тогда Клавдия, но Георгий давно понял, что теща его и видит и слышит не хуже молодых, но притвориться ей легче, чем ответить. Ее давно уже не касалась нынешняя суета. Ее время остановилось, давно, после смерти ее мужа, его старика-тестя, покойного Панкрата, которого она любила, кажется, больше всех своих детей. Во всяком случае, нянькалась с ним на памяти Георгия довольно много. Тесть вернулся с войны без ноги, и Степанида тянула хозяйский воз за обоих. Она ведь шоферила долго после войны. Всю Тунку исколесила. Сейчас, глядя на бескровное, испостившееся ее лицо, Георгий вспомнил, как, встретив его на берегу Байкала, Степанида, глядя ему в глаза, жестко выпалила: «Татарин, что ль, с двумя бабами жить? Татары – и те сестер в жены не берут».
Говорит она мало, но скажет иной раз так, что век помнить будешь.
– Спасибо, мать, – сказал он ей, принимая верхонки. Клавдия смерила обоих ледяным взором, нервно откинула ногою липнувшего к ней котенка и вернулась к плите. Тут же ухватила голою рукою горячую сковородку, кинула ее на припечек и дула на обожженную руку. На глазах у нее выступали слезы. «Ишь че бабы-то бесятся, – злорадно подумал Георгий, – и годы им нипочем».
– Шла бы к себе, мама. Надо че, я подам, – в сердцах всхлипнула Клавдия.
– Смерти мне надо, – ровно ответила старуха, – кто бы мне ее подал.
Степанида сняла с головы платок, и Георгий увидел детскую проплешь ее затылка. Тонкие редкие волосенки липли к ссохшемуся черепу. «Хоть бы Пашку дождалась», – подумал он и резанул жене:
– Покоя ей надо! Чего еще старухе желать? Твою, что ли, ругань с утра слушать? – Он сунул банку с мазью в карман бушлата.
– Покоя вам, покоя! – У Клавдии сорвался голос. Она потрясла обожженным пальцем в воздухе и на слезах добавила: – Иди, иди… Наглядись… а то не успеешь… Поди, не терпится… Никогда ты меня не любил!
– Чего уж об этом теперь толковать? – пробормотал он, выходя в сенцы. – Жизнь прошла.