Так уж получилось, судьба выпала такая. Две веревочки рядышком лежали, а не свились… Любила она первенствовать. Быть заводилой, в центре всех событий… Чтобы все глядели на нее, все слушали. На всех смотрах, концертах, олимпиадах – всегда первая… А он не любил скоромных глаз, крика, суеты… Любил быть с нею одной… Вечерком подойдет к низкой изгороди казаковского дома, встанет у осинового столбца и ждет. Первой выходила всегда Клавдия. Она уже считалась перестарком в селе. Долговязая, худосочная, она имела какой-то скудный, неубористый вид. Может, оттого, что родилась с пятном во всю щеку. Степанида, говорят, на сносях испугалась пожара и приложила ладонь к щеке. Так пятерня и отпечаталась на лице у Клавдии. С годами она стала совсем незаметной, но это сейчас, когда Клавдия входила в цвет, потом отгорела и лик ее сравнялся. А в молодости глаза иные, и все не туда норовят глянуть. Не диво, что молодой Гоха не сводил глаз с Милки. Милка выскакивала, упругая, как мячик:
– Заждался, Со-бо-лек?
– Было бы кого ждать! – Клавдия презрительно фыркала им вослед.
Она как чуяла бесполезность их любви. На него смотрела свысока. Все ее неказистое лицо морщилось в печеное яблоко.
«Достанется же кому-то», – весело думал он, глядя на скукоженный вид будущей, как он думал, свояченицы. Он собирался прожить с Милкой до глубокой старости, как жили его отец и мать, и Милкины родители, и все семейные пары Култука. И он, сжимая в объятиях свою «ласточку», радостно выпорхнувшую к нему из-под постного, докучливого крыла старшей сестры, в предчувствии долгого блаженства вовсе не подозревал, что вытворит с ними судьба, простая, как хлеб и лицо старухи-матери.
Когда Гоха уходил в армию, Милка билась в истерике. Словно хоронила его. Старые бабы останавливали: «Уймись, блаженная! Не мужа и не на войну провожаешь». На перроне так вцепилась в него, едва отодрали. А в первом же письме сообщила, что у них будет ребенок. Он, правду сказать, несильно обрадовался, но и не испугался. Написал письмо домой к матери, чтобы забрала Милку к себе как невестку. И некоторое время она пожила у его стариков. Письма писала через день. Подробные, горячие, с пятнами от слез и поцелуев. А потом замолчала, замолчала. Не отвечала на его запросы о Милке и мать. Георгий затосковал, мучился ревностью, даже просился в отпуск. Наконец мать написала ему, что Милка тайком «опросталась» и подалась в Москву, учиться на артистку. И чтобы он не печалился, а вырвал бы из сердушка своего с корнем, потому что она девка непутняя… Беспутая совсем и в жены негодная. И семьи у нее не будет. А на его долю девок хватит. Новая смена в Култуке растет… Между коряво выписанных материнских строк явно сквозила неприязнь к несостоявшейся невестке. Мать его, покойная Марфа, была маленькая, цепкая, работящая, и как прозвала Милку «посыкухою», так по-другому и не называла: «Только в душу надрынила!» Вот и весь сказ. Известно, как невестка со свекровью: кошка с собакою.
Демобилизовали его осенью. Дошел с утренней электрички в лазурно-золотистый родной рай, о котором столько тосковал на чужбине. Байкал был покоен, глубок, как бывает только осенью. Горели леса, чуть обдуваемые еще теплыми, незлыми ветрами, как пепел, сдувая первый жух листвы. Все было узнаваемо, складно, любимо. Все свое, родимое, но не хватало ее. Брешь сквозила сквозь все пространство, как ржа проедала, казалось, сам белый поднебесный свет. Ходил по поселку почти невменяемый, на танцы, по гостям, пил, устраивался на работу, и все как во сне. Мать постаралась, подсолила раны: изукрасила невестку, как Бог черепаху. На каждый свист, мол, выскакивала. А уж то, что Милка не хозяйка, засранка, ленивая, это уже мелочи. Кто по молодости видит подобные огрехи? Ему, молодому Гохе, она была бы всякая люба, да вот только бы верна оставалась. Помнил он, как на свист его вылетала. Стало быть, правду мать говорит, не лукавит. Знал сам, как любит его присуха в мужиковы руки падать. Только подставь. Он как-то сразу поверил, понял, что Милка по рукам пошла. Тут еще Зинка Кирюхина из Москвы вернулась, балаболка ушастая, и принесла на хвосте: Милка из ресторанов не вылазит, кавалеры кругом, на уме у нее только наряды да косметика, а с учения ее гонят. И зазвонило-понесло сарафанное радио. От Култука до Слюдянки молва об истаскавшейся в городах его несостоявшейся супруге. Георгий очумел. Как-то, проходя мимо Милкиного дома, увидел скудный лик Клавдии, тоскливо маячивший в окне между двумя геранями, и привычно свистнул. И Клавдия, к его удивлению, вышла на крыльцо, долговязая, постная, в материнском домашнем, старившем ее платье. Она, козырьком приложив ладонь ко лбу, долго смотрела на него, как бы не узнавая, а разглядев, спросила:
– С какого бодуна?! Иль не выдрыхался?
– Выдь-ка…
– Счас вот! Бегом! Нету Милки, отмиловалися.
– Ну выдь… Переломишься, что ль?!
Клавдия, недоверчиво щурясь ястребиными бесцветными глазами, сошла с крыльца и прилегла на прясла, как когда-то Милка.
– Ну!