– Куда девали?
– В Слюдянку умотала.
– Ну, невелика дорога. Явится. К ней и кличешь. Сводня. Сам, кобелина, подженатик вечный и Гошку…
– Ну ты даешь, ну даешь. Гошк, уйми ты ее!
– А че ты его одного зовешь? Он женатый… Детный. Че замолчал? Какое ему рождение, когда ему детей кормить надо. Давай вали отсюда! Кобелина!
– Посади его под юбку себе. Он и так уж у тебя как на цепи… Слово вон не сказал. Как язык проглотил… Тьфу! Век бы так не жениться. Лучше бобылем помирать.
– Вали-вали! У забора и подохнешь. Вам двоим тунеядцам кто что припасет. Вот пропьешь все у рыжей и дале… Да недолго попьешь-то!
Геночка сплюнул, тряханул кудельками чуба и пошел восвояси, посвистывая…
Георгий с досадливым удивлением смотрел на супругу. Тогда она впервые встала и при нем и при ком-то против сестры. Открыто заявляя свое право на него. «Откуда че поперло?» – подумал он, вставляя вилы на свое место. Ему и самому не хотелось идти никуда, а лечь пораньше в столярке, потому что чуть свет – в рейс, а еще много надо перед отъездом успеть сделать по дому. Но к вечеру его одолело привычное при Милкином появлении беспокойство. Он пошатался по двору, прибил указанную Клавдией последнюю дыру в свинарнике и, крякнув хрипловато, но бодро, вспомнил:
– Мать честная, мне же у Ваньки права забрать надо. В пиджаке, который он забрал. С гаража же они.
Клавдия посмотрела на него долгим, презрительным взглядом.
Попойка у рыжей была в самом разгаре, когда Георгий появился на пороге ее дома. Рыжая пребывала тогда в очередном загуле, который грозил перейти в хронический. Особенно она погуляла с этим прохвостом Геночкой кудрявым, смазливым. Возникшим в Култуке проходом то ли с мест лишения свободы, то ли на пути к ним.
И Рыжая, брошенная очередным заезжим, ожила и загудела. Года два она гудела с Геночкой, потом он пропал так же нежданно и безвестно, как и возник в Култуке. Тогда она главенствовала в застолье. Геночка трещал на трех струнах щелеватой гитары. Сидели чинно два желторотых гаврика с Партизанской. Георгий знал их родителей. Согнувшись, одинокий Михайла с Лесной пощипывал свою длинную, как у колдуна, черную, с проседью, бороду и оглядывал всех въедливо и насмешливо. Милка едва виднелась в самом углу темноватой кухоньки, между старым буфетом и бачком для воды. Он заметил, как она сразу воспряла и натянулась при его появлении.
– О-о-о, – загудело приветственно все это неказистое застолье.
– Садись, бедолага. – Геночка гитарою указал место за столом у тарелки с салом. – Отдохни от семейных несчастий. Эко скрутило тебя, христовенький…
Милка в упор глядела на него, потом скривила подсохшие губы и, заметив его взгляд, с нарочитой видимостью поставила перед собою стакан и, налив его больше половины, залпом выпила, не поморщившись. Хлебной корочкой занюхала и, глянув на него, вытянула из кармана пачку сигарет, долго разминала в худых желтоватых пальцах. Он грустно и долго вглядывался в нее, попавшую в эту компанию култукских обсевков, тогда еще редких, а сейчас, как мухота на свалке, заполонивших все Прибайкалье. Клавдия бы уже не вошла в этот дом, и ему было неловко от того, что он здесь. Он вдруг явственно ощутил, как изменился за эти годы с Клавдией и как приучила она его к порядку и достатку и, глядя на пожившее, уже чуть потрескавшееся лицо Милки, он думал, что они скорее с рыжею Нинкой схожи, как сестры, чем с Клавдией. Милка бабьим глубинным чутьем угадала, что он сравнивает ее сейчас с женою, и это сравнение не в ее пользу. Она усмехнулась и закурила сигарету, медленно выпуская дымок вверх. Геночка налил ему водки в стакан.
– Пей за волю, Гоха. Лучше птицей вольною летать, чем в ваших вонючих клетках сидеть. Правда, Милочка?
Милочка молчала, глядя на Георгия в упор.
Георгий отодвинул стакан:
– Не буду! В рейс завтра.
– Да ты что? Кого тут пить? Кончили мужика. Совсем кончили! Век свободы не видать! Милка, я пас! Я таких мужиков своими бы руками душил. Кашкой вас надо, манкой кормить… – Он расположил на коленях гитару. – Пихать вам во все места… Век свободы не видать… – Он смачно и многоэтажно выругался, прибавляя через слово как клятву, что ему век свободы не видать.
Впрочем, никто, не исключая желторотиков, не обратил на него ровно никакого внимания, и Геночка многозначительно долго настраивал гитару, мол, знай наших, потом затренькал:
– Старушка седовласая моя, ты отдавала сыну очень много. Тоска-печаль на сердце у тебя…
Милка поморщилась, а Нинка захлюпала.
Как ни претила прелая пошловатость этой уголовной песенки, которой так беспомощно бравировал Геночка, а все тронула она чем-то Георгия, расслабила его, и он, не отрывая от Милки взгляда, подумал, что пронесло его тогда, отворотило от нее. А ведь погиб бы. Спился бы, как Толик.