Если в богословском смысле Данте нас не убеждает — а многих он более не убеждает, — то чем же подтверждается мысль Фреччеро о том, что Данте почему-то свободен от неизбежных художественных дилемм Петрарки? В том ли дело, что Петрарка, предок и возрожденческой, и романтической поэзии — и, соответственно, поэзии современной, — с неизбежностью разделяет предполагаемые грехи тех, кто явился на свет после распада средневекового синтеза? Данте, подобно Петрарке, влюбляется в свое собственное создание. Чем еще может быть Беатриче? И, коль скоро она — самое самобытное, что есть в «Комедии», разве она в свою очередь не создает Данте? Один лишь Данте властен внушить нам это заблуждение — будто Беатриче отсылает к чему-то большему, чем она сама, и она, безусловно, ограничена «Комедией» — если не считать, что личный гнозис Данте есть истина и для всех прочих.
Молится ли кто-нибудь Беатриче, кроме Данте, Пилигрима вечности? Петрарка с радостью сознавался в идолопоклонстве, потому что, как блистательно показал сам Фреччеро, это помогало ему дистанцироваться от своего подавляющего предшественника. Но разве Данте не любит истово завершенную «Комедию», поразительное творение своих рук? Идолопоклонство — это богословское понятие и поэтическая метафора; Данте, как и Петрарка, — поэт, а не богослов. То, что Данте — более великий поэт, чем жертва Лауры, Петрарка, безусловно, сознавал; но из них двоих именно Петрарка сильнее повлиял на позднейших поэтов. Данте пропал из виду до XIX века; в эпохи Возрождения и Просвещения его мало ценили. Петрарка занял его место, тем самым реализовав свой хитроумный план по овладению искусством поэтического идолопоклонства, иными словами — изобретению лирики. Данте умер в 1321 году, когда Петрарке было семнадцать лет. Когда около 1349 года Петрарка готовил первое издание своих сонетов, он, кажется, знал, что вводит в оборот способ высказывания, не исчерпывающийся сонетной формой — и не выказывающий признаков увядания шесть с половиной веков спустя. Второй «Комедии» быть не могло, так же как не могло быть трагедии после того, как ее оставил Шекспир. Каноническое величие Данте — скажем об этом в последний раз — никак не связано ни с Блаженным Августином, ни с истинами (если это истины) христианства. В наше дурное время нам в первую очередь нужно восстановить представление о литературной индивидуальности и поэтической автономии. Данте, как и Шекспир, дает нам самый необходимый для этого восстановления материал — но нам придется сперва обойти сирен, поющих нам богословские аллегории.
4. Чосер: Батская ткачиха, Продавец индульгенций и шекспировский характер
Если не считать Шекспира, Чосер — первый среди англоязычных писателей. Это утверждение, всего лишь повторяющее традиционное суждение, предстает совершенно нелишним в канун нового века. Чосер и его немногочисленные литературные соперники после древних — Данте, Сервантес, Шекспир — могут оказать на нас счастливое воздействие, вернув нам точки отсчета, которые все мы рискуем утратить ввиду нашествия сиюминутных шедевров, грозящего нам теперь, когда действует культурная справедливость, гонящая вон эстетические соображения. «Кентерберийские рассказы» — замечательное подспорье для перехода от перехваленного к тому, что перехвалить невозможно. От имен на странице мы переходим к тому, что приходится назвать виртуальной реальностью литературных персонажей, к убедительным и достоверным мужчинам и женщинам. Что дало Чосеру способность изобразить своих героев так, что они сделались вечными?
В отменной биографии 1987 года, написанной ныне покойным Дональдом Р. Ховардом, сделана попытка ответить на этот почти не решаемый вопрос. Ховард признает, что Чосера мы знаем только по его сочинениям, но вслед за этим напоминает нам о том, что за люди его окружали: