Звёздное небо, звёздное небо,
Звёздное небо (вижу тебя)
Звёздное небо, звёздное небо,
Звёздное небо (я теперь вижу)
Звёздное небо, звёздное небо,
Звёздное небо
Звёздное небо, звёздное небо,
Звёздное небо
Ты просто конченная ш*юха
Кончится рассвет, на твоих руках поцелуи
Ты уже ничем, ты уже ничем не рискуешь
Кончится рассвет, на твоих руках поцелуи
Ты уже ничем, ты уже ничем не рискуешь
Ты не рискуешь
Когда кончится рассвет
Когда кончится рассвет
Когда кончится рассвет (а-а)
Когда кончится рассвет, на твоих руках
Сука
Кончится рассвет, на твоих руках поцелуи
Ты уже ничем, ты уже ничем не рискуешь
Кончится рассвет, на твоих руках поцелуи
Ты уже ничем, ты уже ничем не рискуешь
В это время мы все ловим хороший и позитивный вайб. Сидеть в 4 утра под мостом и петь с лучшим другом любимого исполнителя. Параллельно мы встречаем рассвет и понимаем, что впереди есть лучшая жизнь. Перед нами нет помех. Жизнь- это круто. Живите в кайф!
Запись 26
Зимний свет падает из окна. Она стоит в дверях, и мужчина, сидящий за столом, выглядит тёмным контуром, почти тенью.
Спустя много лет она, как и многие старики, будет жаловаться на склероз и, возможно, не захочет сознаться даже самой себе, что вот этот силуэт никогда не изгладится из памяти, словно выгравированный намертво, и в тот день, когда Андрей пройдёт на кухню, сядет спиной к окну и опустит коротко стриженную голову, старое воспоминание опять вернётся, неотвратимое, не желающее исчезать.
Наверное, виной всему зимний свет, зимний свет за окном или короткая стрижка, что бывает в моде лишь у тех, кому никогда не брили голову перед отправкой на фронт или в лагерь, лишь у поколения, не знавшего тифа и вшей.
Много лет назад, тем самым зимним днём 1947 года, она ещё из прихожей услышала мужской голос, столь непривычный в квартире тёти Маши. Впрочем, она говорила «тётя Маша» только про себя: Мария Михайловна настаивала, чтобы племянница обращалась к ней по имени–отчеству. Она сразу согласилась и даже удивилась, почему сама догадалась, что именно так и надо звать тётю, которую мама звала просто Машкой, когда ещё до войны они приходили сюда, в этот странный, богатый дом, в чудесную отдельную квартиру с двумя комнатами и кухней. Здесь было просторно, как во дворце, и, как во дворце, здесь жила своя принцесса – голубоглазая, светловолосая Оленька, красавица в чёрных лакированных туфельках и шёлковых платьях – нереальных, почти кукольных. Таким же кукольным было и Оленькино лицо: тонкие черты, фарфоровая белизна, лёгкий, словно нарисованный, румянец и губки, с самого раннего детства сложенные в капризную гримаску, которая только иногда уступала место мимолётной игривой улыбке, пробегавшей, точно случайная рябь по застывшей воде дачного пруда. Оленькина улыбка была очаровательна и внезапна, и потому каждый раз, приходя с мамой в гости, девочка не сводила глаз с двоюродной сестры в надежде поймать миг, когда кукольное лицо озарится этим проблеском счастья – невозможного, почти недостижимого.
Но была ли Оленька счастлива?
В том давнем, довоенном мире она жила образцовой советской жизнью девочки из привилегированной семьи, не знавшей не только нищеты и голода, но даже бытовой тоски коммуналок: через два года после того, как она появилась на свет в роддоме имени Грауэрмана, её отец, Аркадий Дубровин, ответственный работник наркомата тяжёлой металлургии, получил отдельную квартиру в недавно построенном для офицеров академии Фрунзе посёлке Усачевка. Это, конечно, была глухая московская окраина, но Оленькина мама – тётя Маша, Мария Михайловна – все равно чувствовала, что ей несказанно повезло, и то и дело, как заклинание, повторяла дочери: «Видишь, какие мы счастливые!»
Оленька в ответ складывала губки в то, что казалось капризной гримаской, – ведь только этим она и могла скрыть смутную тревогу, почти с самого рождения поселившуюся в её душе. По ночам, засыпая в своей детской – немыслимая по тем временам роскошь! – Оленька покрепче зажмуривалась, чтобы не видеть, как наползают из углов тёмные тени, как колышутся туманным занавесом между кроватью и окном, сгущаются призрачной фигурой на сундуке.
Откуда взялся этот страх, эта тревога? Зимой мама читала Оленьке книжки и водила в кино, весной папа ходил с ними в Парк культуры, летом отвозил к морю, в Крым. На Первое мая он сажал Оленьку на плечи, светлое платье плыло над толпой и девочке казалось, что она и сама парит высоко в небе над головами демонстрантов, рядом с лозунгами и облаками, – она старалась улыбаться, как дети на плакатах, но от высоты кружилась голова и сосало под ложечкой.