— Тогда он стал бы вдвойне меня обманывать, — отвечал государь, — а так ли ты, например, теперь поступил? Повторяю, что ты его не знаешь.
Наконец, государь приказал исключить Гана из числа членов Закавказского комитета, и когда Чернышев заметил, что это, с одной стороны, будет некоторым образом предосудительно для носимого Ганом звания члена Государственного Совета, а с другой — лишит Комитет лица, знающего местности, то государь отвечал:
— Он и так не будет более служить.
— Почему же, государь?
— Ну, это уж мое дело.
Эти слова, указывавшие как бы на намерение удалить Гана от службы, не были, однако же, приведены в действие. Государь говорил о нем, впрочем, в том же смысле и с некоторыми другими приближенными. Враги и завистники, которых Гану, при всей его ловкости и угодливости, не могла не создать быстрота его возвышения, разносили эти горестные для него вести по городу; немногие истинные друзья сердечно соболезновали, но помочь оказывалось невозможным. Великий князь Михаил Павлович, очень расположенный к Гану, принял особенное участие в его бедствии. Императрица с таким же участием просила Чернышева устранить павшую на Гана опалу, но Чернышев и прежде уже безуспешно истощил все усилия. Сам Ган, находившийся тогда в отпуску и воротившийся, когда все уже было кончено, совершенно был убит духом, но отнюдь не обнаруживал этого в публике. В выжидании будущего он решился являться повсюду, как и прежде, и не показывать никакого вида неудовольствия или сокрушения, а от вопросов отыгрываться общими местами, так как официально ему ничего не было известно или сообщено.
Истинные причины столь сильного гнева государя остались не вполне разгаданными. Под рукою многие знали, что благодарственная депутация была делом Гана; что о ней не нашлось в актах дворянства никакого постановления и что в числе депутатов находились, между прочим, даже становые приставы. Но до сведения государя едва ли что-нибудь из этого дошло.
Позен слышал еще на местах, что один из членов прежней комиссии, оставшийся в Тифлисе членом совета главного управления, поставлял Гана в известность о всех действиях новой экспедиции и даже сообщал ему втайне копии с важнейших бумаг: эта переписка была будто бы вскрываема на почте и, дойдя до государя, сделалась главным источником его неудовольствия. Но Ган сам клялся мне, что ничего подобного не было; что с упомянутым чиновником он во все время обменялся одним лишь письмом, относительно перемены службы последнего, и что он слишком долго служил по дипломатической части, чтобы доверять какие-либо тайны свои почте.
Наконец, что касается донесений Чернышева и Позена, письменных и словесных, если они и должны были навести некоторое сомнение насчет искусства и опытности Гана, то отнюдь не могли породить мысли о его надменности, заносчивости или лживых действиях. Оба, любя Гана, гласно и тайно старались, напротив, всячески его поддержать. Самый рапорт Позена, на котором последовала страшная резолюция, упоминал о Гане всего только дважды, и то с косвенной похвалой, и замечание о финансовом его проекте (выше мной выписанное) показывало лишь разномыслие между ними, но разномыслие, в котором еще оставалось решить: кто из двух прав.
Итак, повод к гневу государя должно было искать, вероятно, в каких-нибудь тайных наговорах; а в этом отношении и сам Ган и Позен подозревали главнейших двух из высших военных чиновников Кавказского корпуса. С обоими Ган не сошелся в своих экспедициях; оба были здесь в зиму с 1841 на 1842 год, оба имели по несколько аудиенций у государя и оба везде гласно порицали все действия Гана за Кавказом.
К этому, может статься, присоединилось и впечатление, оставленное частыми неприязненными бумагами Головина, наконец, и неудовлетворительное положение Закавказья, положение, отнесенное государем преимущественно к вине Гана, хотя все начертания его составлены были в точности по данным от Государственного Совета началам и все притом впоследствии переделывались здесь Позеном. Как бы то ни было, политическое существование барона Гана с этой минуты прекратилось. Он провлачил его еще несколько лет в звании члена Государственного Совета, но, видя при всяком случае продолжающееся к нему нерасположение и потеряв надежду оправдаться в обвинениях, которые никогда не были ему объявлены, в 1846 году отпросился в годовой отпуск, а в 1847 году прислал просьбу об отставке, по которой и был тотчас уволен от службы.