— Ну да. Где это ты, философ, нашел человека, а? Не тут ли, в этих окопах, а?! Ах, голова ты моя, голова… Ну, говори.
Я молчал, смотрел на Евстигнея и вслушивался. Над нами третий день жарят немцы «чемоданами» и «бертами», поливают из пулеметов, а мы третий день лежим не шевелясь в блиндажах, тупо смотрим друг на друга, ждем каждую минуту, когда нам прикажут вылезать из блиндажей, потом из окопа и погонят по желтой, зияющей ранами земле, через проволочные заграждения, фугасы к немецким окопам. Третий день вздымается фонтанами земля, трещат наши блиндажи, откалываются, поднимаются с клочьями человеческого мяса.
— О человеке? — спросил я и густо покраснел. — Да, Евстигней, я думал о человеке и жаворонке.
— И о жаворонке, — протянул Евстигней.
— Да, — виновато, с болью сознался я и отвернулся от него.
— Ты о человеке, — захохотал он, — а я обо вше.
— Это как? — поднимая голову и приваливаясь спиной к стене, спросил я. — Что это значит?
Соломон тоже поднял голову. Я только сейчас увидел Соломона, с большим трудом признал его, так как он за эти три дня ужасно изменился. У Соломона с о в е р ш е н н о не было лица, а было что-то другое вместо лица, и это другое серым пятном лезло мне в глаза и липким дыханием обмазывало меня всего.
— Соломон! Соломон! — прокричал я и сильнее подался к стене, так, что мелкие крошки земли посыпались мне на голову, на плечи, несколько крошек попали за ворот и, как холодные капли ключевой воды, потекли по спине, заставили вздрогнуть и опомниться, а когда я опомнился — у Соломона было лицо, на лице ясные коричневые глаза, розовая заячья губа, и эта губа ужасно тряслась.
— Жмуркин, а Жмуркин, о каком это ты человеке мечтаешь?
— Наступать будем? — спросил Соломон, судорожно облизывая заячью губу.
— Будем.
— Пожалуйста… — прошептал он прерывисто, — запиши адрес моей матушки.
Я вынул из-за рыжего голенища записную книжку и нацарапал: «Город Одесса, улица Ришелье, дом 27. Сарре Абрамовне Соловейчик». Потом в свою очередь попросил Соломона записать и мой адрес.
— Я — обо вше! — словно в забывчивости говорил Евстигней, садясь на корточки. — Обо вше! Поняли?!
Я и Соломон пододвинулись к Евстигнею и стали слушать, но Евстигней ничего больше не сказал; он ткнул пальцем на солому, по которой лениво ползали вши. При виде вшей мы вздрогнули, попятились назад, словно мы их в первый раз открыли, а до этого ни одного разу не встречали в своей жизни.
Евстигней, не отнимая пальца от соломы, захохотал:
— Испугались? А я давно за ними наблюдаю. Ей-богу, давно! Весьма умные животные и смерть человека чувствуют.
Я с ужасом взглянул на Евстигнея, и этот ужас меня приковал к земле: Евстигней потерял все винтики, решил я, и мне стало его мучительно жаль, а он, не отнимая пальца от соломы, хрипел:
— Я, Жмуркин, за ними давно наблюдаю. Ты смотри, как они спокойны, не торопясь прогуливаются. Ты что? Ты что-о? — заорал он громче. — Ты что-о так на меня уставился, а?!
Я и Соломон испуганно отодвинулись от него. Я и Соломон в одно и то же время спросили:
— Ты нездоров?
— Я? Нездоров? Это как так нездоров? — обвисая задом на солому и вытягивая ноги во всю длину, спросил он и часто заморгал рыжими веками. — Кто это вам сказал, что я нездоров?
Тяжелый снаряд упал позади нашего блиндажа, рванулся так, что вздрогнула почва, и нас, осыпая землею и пылью, отбросило в один угол блиндажа; мы, припав к земле, лежали как неживые, боясь поднять голову и пошевельнуться. Потом стали падать один за другим снаряды по участку нашей роты. Треск блиндажей отдавался треском в моем теле, в голове, словно кто-то забрался внутрь меня, под череп и выворачивал косточки из мяса, мял их на какой-то чудовищной мялке, мял более жестоко, чем бабы мнут коноплю в зимние морозы. Огромными глыбами беспрерывно летала земля, шумно, со свистом и шипением ударялась о стены блиндажа. Я боялся открыть глаза, взглянуть, что делается позади нас, за нашим блиндажом. В таком положении я лежал довольно долго; в это время меня всего трясло, как в лихорадке; по всему моему телу побежали холодные капли пота, и меня потянуло ко сну…
Сколько я проспал, хорошо не помню, а только, когда открыл глаза, увидел: передо мной стоял Евстигней и улыбался.
— Выспался?
Я ему ничего не ответил, я почему-то стал осматривать себя, солому, на которой я лежал. Долго я так осматривал себя, солому, потом остановился на правой ладони.
— Вошь, — прохрипел Евстигней и стал осматривать почему-то тыловые стороны своих ладоней.
Нагнулся и посмотрел Соломон.
— Все, все шевелится, — в ужасе проговорил я, — и солома и стены.
— Я давно за ними наблюдаю, — отозвался с дикой серьезностью Евстигней. — Они не ползают иначе, как только сидя друг на дружке.
— Ожирели, — дрогнул заячьей губой Соломон и опустил женские ресницы. — Ты думаешь, что выползли на вид к покойникам?
Евстигней опять дико засмеялся, но ничего не сказал, так как в окопах поднялась большая тревога: взводный и отделенные командиры бегали по блиндажам:
— Становись! Ружье!
Евстигней и Соломон кинулись к бойцам; я задержался.