В обед нас сменили. Мы прошли в окоп все тем же путем, которым проходили в караул вчера вечером, и разошлись по своим блиндажам. На душе у меня было тяжело, мрачно; мне совершенно не хотелось думать ни о настоящем, ни о будущем, так как у меня ничего этого не было, а было только одно: окопы, жуткое время, оторванное от всего мира, свободно разгуливающая смерть, которая бегает, вертится вокруг и издевается надо мной: «Не торопись, не торопись! Еще, голубок, не пришло твое время проститься с этой жизнью. Не пришло. Я сама знаю, когда нужно тебя подкосить, прахом твоим напитать червей, прахом твоим унавозить землю. Не торопись, голубь мой, не торопись. Наберись терпения и жди. Я тебя не забыла». Так нашептывала смерть из времени, оторванного от всего мира, бегала, как безумная, по обожженному и по глубоко взрытому снарядами полю, косила, жалила беспощадно моих товарищей, с которыми я приехал сюда из далекой и пышно цветущей России. Такое было у меня настроение, когда я вошел в блиндаж, но, когда я осмотрелся и в блиндаже не нашел Евстигнея, меня охватил чудовищный испуг, стиснул огромными тисками, так что я оцепенел на несколько минут, остался стоять на одном месте и тупо стал смотреть на Соломона, что сидел в углу блиндажа и дремал. Я видел, как густые, женские ресницы неподвижно лежали в орбитах, от орбит и ресниц падала темно-серая тень на желто-землистое лицо Соломона, я подошел к нему и толкнул его:
— Соломон, Соломон!
Соломон взмахнул ресницами, и я видел, как с его лица сбежала тень, из орбит взглянули кроткие глаза, осыпали темной пылью.
— Что?
Потом он быстро вскочил на ноги, побежал к бойнице и принялся стрелять. Я подошел к Соломону и взял его за плечо.
— Соломон, Соломон!
Он повернулся ко мне: на его лице возбужденно играл жидкий румянец и дрожала заячья губа; мне показалось, что его губа снова дразнилась, подсмеивалась надо мной и как будто выговаривала: «Жмуркин, я, брат, того, великолепно сдремнул, а ты, Жмуркин, проворонил… Да-да, ты, брат, проворонил». Соломон ничего не говорил: только стоял передо мной, шевелил заячьей губой.
— Где Евстигней? — спросил я и пристально посмотрел на Соломона.
Он улыбнулся, оттопырил губу, но ничего не сказал.
— Где Евстигней? — повторил я и коснулся Соломона. — Евстигней?
Соломон расплылся в улыбку, замахал рукой.
— Евстигней?.. Он остался там… А я убежал сюда нынче ночью. Немцы нас не допустили до себя… Евстигней остался там!
— Убит?
— Убит? — не понимая меня, дернулся Соломон и закружился по блиндажу и весело замурлыкал какую-то песенку на своем жужжащем языке.
— Да ты с ума сошел, что ли, а? — заскрипел я и схватил Соломона за грудь гимнастерки. — Ты что обалдел, а?
От такой неожиданности Соломон остановился, испуганно вытаращил на меня глаза, зашевелил губами:
— А-а-а… Ананий! Андреевич?
— А ты думал, это кто?
— Так это ты?
— Я.
— А я думал, тебя убили.
— Пока еще не убили, а гуляю, — улыбнулся я и крепко обнял Соломона. — Рассказывай, как потерял Евстигнея?
Соломон, волнуясь и целуя меня в щеку, привалился к стене, а когда мы кончили лобызаться, я сел на выступ и приготовился слушать. В соседнем блиндаже кричал взводный, приказывал становиться к бойницам и стрелять. Потом взводный пришел к нам, строго-настрого приказал не отходить от бойниц и все время стрелять. Он грозно сказал:
— Вы должны выбить врага.
— Как его достать? — огрызнулся Соломон и посмотрел на взводного. — Он, как крот, сидит в земле, а вы — достать…
— А ты еще поговори у меня!
Соломон замолчал, пошел к бойнице. Я пошел тоже к бойнице, и мы принялись стрелять. Взводный, проверяя нашу стрельбу, сказал:
— Нынче в ночь пойдем в атаку.
— Слушаю, — ответил Соломон и старательно принялся выпускать обоймы.
Немцы отвечали так же горячо и добросовестно. Ружья, пулеметы хлестали ливнем свинца в насыпь нашего блиндажа: некоторые пули, не долетая, ударялись около насыпи, поднимали небольшие струйки пыли. Создавалось такое впечатление, что будто бы шел крупный ливень дождя, капли которого падали на землю, на сплошные лужи воды, дымились легким дымком. Стреляли мы долго, сильно, так что затворы винтовок и патронные коробки невыносимо стали горячими. Первым заговорил Соломон:
— Евстигней остался там, и я думаю, что он не ранен.
— Как это — там и не ранен? Я не понимаю!
Соломон дернулся и застыл.
— Это ты, Ананий Андреевич? — и пощупал меня рукой.
— Я.
Соломон, захлебываясь словами и дергая то и дело заячьей губой, стал рассказывать:
— Да, это ты, Ананий Андреевич. Сколько мне пришлось пережить. Боже мой, сколько мне пришлось пережить! О, если бы ты знал, сколько пришлось пережить в эту ночь! Ты поверь, Ананий Андреевич, немцы долбили по нашим окопам «чемоданами» так, что было никак невозможно не только показаться из блиндажа, а и мизинца высунуть. Как они долбили… О-о, ужас! А пулеметы как из пожарных кишок поливали… Боже мой! — Соломон повернул лицо ко мне и захлебнулся словами. — О, как они, Ананий Андреевич, поливали… — и замолчал.