Откуда она получила такую информацию — неизвестно. Возможно, кто-то из ее знакомых слушал «Голос Америки», что не поощрялось нашими «органами», а потому такое можно было говорить только шепотом и в надежде, что собеседник не «заложит».
Потом наша коммунальная квартира стала заселяться приезжающими из эвакуации семьями, жившими в ней до войны. Тетя Дозя с Ленькой перебрались в свою прежнюю комнату на четвертый этаж нашей парадной, в квартиру 4.
Прибыла и тетя Маня Талалаевская, которой долго пришлось проживать с сыновьями — младшим Геной и старшим Милей — в общей кухне: ее комнаты были заняты семьей милиционера.
Мамина подруга Хая Рувимовна Талалаевская не любила, когда ее называли по имени-отчеству. Ей нравилось, когда ее называли Маней, а мы с сестрой привыкли называть ее тетей Маней.
После эвакуации из Одессы она устроилась работать где-то под Ташкентом поваром в рабочей столовой. Получила разряд, но готовить научилась только стандартные блюда для большого количества едоков. После голодовки 1944–1947 годов тетя Маня иногда приглашала маму и нас с сестрой в гости, а когда наше материальное состояние улучшилось, мама приглашала Талалаевскую с ее вторым мужем, дядей Семой, в гости к нам.
Тетя Маня ставила в центр стола рыбу-фиш, которая оказывалась всегда суховатой и довольно жесткой. Зато салаты и колбаса, нарезанная ломтиками, были очень вкусными.
Когда мне приходилось бывать по приглашению моих друзей в других еврейских семьях, то фаршированная рыба была совсем другой, какой-то воздушной, фасоль с томатом[24]
, тоже готовилась по-особому, и вообще, еврейская кухня, когда ею занимались хорошие домохозяйки, меня поражала.А тетю Маню как домохозяйку испортил общепит. Она очень старалась, но изменить многолетним привычкам не могла. Мама вспоминала, как еще до войны, тетя Маня подчеркивала в разговоре: «Там были наши и ваши». Мама не понимала, о чем идет речь, а Талалаевская поясняла — потом поймешь.
Она до старости оставалась бесхитростной, как и моя мама, и такой же доброй, поэтому они и дружили. Как-то за столом, когда мужья подпили, тетя Маня сказала маме: «Конечно, все мы смертные, но пусть твой Вася[25]
и мой Сема умрут раньше нас…». Когда так и случилось, их одинокая жизнь стала невыносимой. Ее дети, как и мы с сестрой, продолжали жить своей жизнью…Потом милиционеру подобрали в городе другую квартиру, и наша коммуна вновь полностью обрела своих прежних хозяев. Русскими в ней были только мама и мы, ее дети. Так мы оказались нацменьшинством. Однако в нашей коммуналке национальный вопрос не возникал, и я узнал о его существовании лишь в третьем или четвертом классе.
Зато были другие вопросы. Старший сын Беренштейнов пришел как-то к тете Мане Талалаевской одолжить деньги. Она в его присутствии приставила стул и залезла на кафельную печь, где хранила все свои ценности и деньги. Достала нужную сумму и выдала сыну соседей.
Через некоторое время долг вернули, и Талалаевская хотела положить его на место, но тут же обнаружила отсутствие остальных денег и драгоценностей. Она подняла шум, пошла к Беренштейнам, однако в милицию не заявила, хотя и знала точно, кто ее обворовал.
Следует отметить, что в нашей квартире вообще никогда никто из соседей официально не жаловался и кляуз не писал. Тетя Маня долго не могла успокоиться и на кухне постоянно вспоминала об украденных у нее ценностях. Особенно жалела о двух «сереброных» портсигарах, даже больше, чем о золотых кольцах и серьгах. Ее муж до войны работал в торговле, любил выпить, но при этом «умел жить». Украденные вещи ей были дороги не столько как материальные ценности, сколько как память о погибшем муже. Она возила их с собой всю войну.
В нашей большой коммунальной кухне каждая хозяйка за своим столиком что-то готовила и почти всегда передавала свой кулинарный опыт тем, кто находился рядом.
Раз в квартал на Жуковского в 30-м номере во дворе по карточкам «давали» муку. Очередь была такой же, как за сахаром или халвой. Часто стоявшие за ней женщины говорили: это не мука, это — му́ка. Зато, отстояв целый день в очереди, я получал бумажную трехкилограммовую упаковку и относил ее домой.
В тот же вечер мама после работы жарила хрустики в казане. Она давала их мне горячими, прямо с огня. Когда приходило время, наши соседи и родители приятелей по улице пекли мацу, которой угощали и меня. Пекарен, расположенных в подвалах, где ее делали, в городе было много. Она была такой, какой ей и положено быть — пресной и безвкусной. Но мы мацу ели с удовольствием, особенно если она была еще теплой.
Дети того времени не делили себе подобных по национальному признаку, редко различались и по имущественному. Группировались по месту жительства.