Мысль о перенесении психических явлений со стороны способа их совершения на физиологическую почву была у меня уже во время первого пребывания за границей, тем более что в студенчестве я занимался психологией. Эти мысли бродили в голове и во время пребывания моего в Париже, потому что я сидел за опытами, имеющими прямое отношение к актам сознания и воли. Как бы то ни было, но по возвращении из Парижа в Петербург мысли эти, очевидно, улеглись в голове в следующий ряд частью несомненных, частью гипотетических положений:
1. В ежедневной сознательной и несознательной жизни человек не может отрешиться от чувственных влияний на него извне – через органы чувств и от чувствований, идущих из его собственного тела.
2. Ими поддерживается вся его психическая жизнь, со всеми ее двигательными проявлениями, потому что с потерей всех чувствований психическая жизнь невозможна.
3. Подобно тому как показания органов чувств суть руководители движений, так и в психической жизни желания – суть определители действий.
4. Как рефлексы, так и психические акты, переходящие в действие, носят характер целесообразности.
5. Началом рефлексов служит всегда какое-либо чувственное влияние извне; то же самое, но очень часто незаметно для нас имеет место и относительно всех вообще душевных движений (ибо без чувственных воздействий психика невозможна).
6. Рефлексы кончаются в большинстве случаев движениями.
7. Есть и такие, которым концом служит угнетение движений; то же самое в психических актах: большинство выражается мимически или действием; но есть множество случаев, где концы эти угнетены и трехчленный акт принимает вид двучленного, – созерцательная умственная сторона жизни имеет эту форму.
8. Страсти коренятся прямо или косвенно в системных чувствах человека, способных нарастать до степени сильных хотений (чувство голода, самосохранения, половое чувство и пр.), и проявляются очень резкими действиями или поступками; поэтому могут быть отнесены в категорию рефлексов с усиленным концом.
Эти положения и составили основу для написанного мною небольшого трактата под названием «Попытка ввести физиологические основы в психические процессы». Редактор медицинской газеты, куда я отдал рукопись для напечатания, заявил мне, что цензура требует перемены заглавия, и вместо прежнего заголовка я поставил слова «Рефлексы головного мозга».
Из-за этой книги меня произвели в ненамеренного проповедника распущенных нравов и в философа нигилизма. К сожалению, по существовавшим тогда цензурным правилам, откровенное разъяснение этих недоразумений в печати было невозможно, а устранить их было нетрудно.
В самом деле, в наиболее резкой форме обвинение могло бы иметь такой вид. «Всякий поступок, независимо от его содержания, считается по этому учению предуготовленным природой данного человека; совершение поступка приписывается какому-нибудь толчку извне, и самый поступок считается неизбежным; откуда выходит, что даже преступник не виновен в содеянном злодеянии; но этого мало, – учение развязывает порочному человеку руки на какое угодно постыдное дело, заранее убеждая его, что он не будет виновным, ибо не может не сделать задуманного».
Это обвинение есть плод прямого недоразумения. В инкриминируемом сочинении рядом с рефлексами, кончающимися движениями, поставлены равноправно рефлексы, кончающиеся угнетением движений. Если первым на нравственной почве соответствует совершение добрых поступков, то вторым – сопротивление человека всяким вообще, а следовательно и дурным порывам. В трактате не было надобности говорить о добре и зле; утверждалось лишь то, что при определенных данных условиях как действие, так и угнетение действия происходят неизбежно, по закону связи между причиной и эффектом. Где же тут проповедь распущенности?
По возвращении в 1863 году в Петербург я начал вести оседлую жизнь (стал, должно быть, богаче): нашел чистенькую квартиру из трех комнат, обзавелся нехитрым хозяйством, обедал дома и стал даже изредка зазывать приятелей на вечера, которые в шутку назывались «балами», так как, кроме освещения комнат a giorno[46]
и чая со сластями от неизбежного в то время для всех обитателей Литейной части Бабикова,[47] ничего не полагалось. У Боткина же к этому времени устроились известные из описания его друга Н. А. Белоголового субботы. У нас обоих завязались новые знакомства, и жизнь потекла на долгие годы так, как она идет у всех рабочих вообще – неделя за делом, а там отдых в кружке приятелей. Приятели наши того времени были все люди хорошие, работники, как мы, не нуждающиеся ни в каких особенных прикрасах к посленедельному отдыху, кроме простой дружеской беседы.Из новых приятелей я особенно близко знал Груберов, мужа и жену, и опишу эту оригинальную пару прежде всего.