В середине 1980-х Алик утверждал, что постструктуралистская установка на власть отражает подспудное желание литературоведов одержать победу над исследуемыми ими писателями, в том числе обесценивая авторскую интенцию и вступая в литературную игру. Думается, что на сочинение рассказов его подвигнул (в том числе) этот дух соперничества. По-литературоведчески, однако, его по-прежнему занимало то, как сделан текст, притом что признавал первенство за автором.
Александр Жолковский был моим единственным русским мужем («неофициальным», но это несущественно). Благодаря ему я лучше овладела русским языком, который впервые в моей взрослой жизни стал для меня домашним. Я больше люблю его художественные тексты, чем научные работы, но, живя рядом с ним, я начала серьезнее относиться к своей собственной исследовательской деятельности и многому у него научилась.
Алик Жолковский и я в гостях у Ефима Эткинда. Париж (1985)
Алик перешел из Корнелла в «мой» Университет Южной Калифорнии в 1983 году, а познакомились мы вскоре после конференции по литературе третьей волны русской эмиграции. Ему импонировали мои знакомства с писателями (теперь этих знакомств больше у него), привлекали мои русско-американская идентичность и установка на образ, отличная от его установки на слово. Меня увлекли многосторонность его личности, его талант, его смелость, а также то обстоятельство, что он – русский «оттуда».
Начало наших отношений Алик описал в виньетке, посвященной Александру Чудакову. Она начинается с цитаты из последнего, а потом звучит голос Жолковского:
Казус I. «[Татьяна Толстая] рассказала, как Алик Жолковский, ухаживая за Ольгой Матич, был вызван ее тогдашним любовником-негром на мордобой. В волненьи [так в тексте. – А. Ж.], негр сказал что-то на сомали. Автор книги „Синтаксис сомали“ на этом же языке ему ответил. Пораженный негр вместо драки кинулся обниматься» (с. 511).
Эпизод, что и говорить, аппетитный (а для меня лестный, так что опровергать и деконструировать будет жалко). Ну, во-первых, отменный name dropping – сразу трое худо-бедно известных персонажей; во-вторых, экзотический, немного аксеновский, антураж – легко угадывающаяся Америка плюс африканские страсти; в-третьих, любовный треугольник с ожидаемым мордобоем; в-четвертых, научно-филологический план – владение языками, составление грамматик, знакомство с литературой; и, last but not least, в-пятых, драматическая развязка с эффектным хеппи-эндом. И притом чистейшая правда, со ссылкой на источники (см. «во-первых»).
Вроде бы по частям все так. Сомали я изучал, книгу о нем написал, за Ольгой ухаживал, негр был, конфликт без драки имел место, и обо всем этом мы с Ольгой могли рассказать Татьяне. Но в целом – откровенный лубок, да еще с густым романтическим налетом: «В волненьи… Пораженный… кинулся обниматься», этакий «Выстрел». (Пушкин здесь поминается не всуе: на мысль о нем наводит и бескровная дуэль, и африканский колорит[528]
, и самый прием нанизывания на мифогенную фигуру – мою! – невероятных анекдотов.)Ну да, конечно, мне виднее – я-то точно знаю, что никаких объятий, а тем более речей на сомали не было. А ему откуда знать? Ему рассказывают, он записывает. Можно, конечно, переспросить – Татьяну, меня (мы всегда оставались on speaking terms), наконец, Ольгу. Но для этого в сознание должны закрасться какие-то сомнения относительно головокружительного сюжета, предполагающего, что первый попавшийся американский негр… почему-то оказывается носителем редкого африканского языка, как раз известного его сопернику. Сомнения, которых естественно ожидать от специалиста по Чехову при столкновении с изделием типа «Мороз крепчал»[529]
.Я передаю эту сцену словами Жолковского, чтобы потом «вышивать» на них. Во-первых, он лучше владеет слогом, чем я. Во-вторых, он правдиво описывает начало наших отношений. (У меня действительно много лет был чернокожий друг Кен Нэш, помогавший мне воспитывать дочь[530]
.) В-третьих – а на самом деле, наверное, во-первых – посредством этой виньетки я текстуализирую (простите, бога ради, за jargonisme) некоторые аспекты своей личной жизни. Недостаток смелости заставляет меня подменять свой голос чужим; в словах Алик тоже смелее, и за смелость я его люблю.Мне нужно зеркало, но не тот семейный трельяж, о котором я пишу в другом месте как о символе памяти, а «чужое» зеркало, в котором читатель может увидеть меня. Мой поступок можно назвать нарциссическим; я как будто кокетливо прячусь за чужую словесную спину. Нарциссизм Алика более откровенен, чем мой, хотя в этой виньетке он говорит о себе косвенно, комментируя рассказ другого человека, к тому же выявляя в этом рассказе подтексты, он его «расширяет». Правда, я делаю то же самое, только несколько иначе. У нас получились изрядно нарциссические тексты, «вышитые» по чужим. Ведь шитье, как, например, нить повествования, стало частью метафорического литературного языка.