Там же я познакомилась с литературоведом Галиной Белой, которая с удивлением рассказывала, что в Калифорнийском университете в Беркли, где она выступала, одна коллега «заявила», что роман «Что делать?» сыграл очень важную роль не только для соцреализма, но и для русского реализма. Белая говорила об этом как о курьезе американской славистики; еще она сказала: «Можете себе представить: их студенты всюду читают не только Чернышевского, но и «Цемент» Гладкова»! Синявский возмутился: реализма, тем более соцреализма он не любил: об этом направлении интересно, парадоксально писал Терц, но в беседе участвовал не он, а Синявский. Белая просто не поняла Ирину Паперно (мы с Аликом сразу ее вычислили), автора блестящей книги о Чернышевском: та, конечно, не могла называть «Что делать?» великим романом – скорее всего, она (как и в своей книге) утверждала, например, что, не будь его, проза Достоевского была бы другой (так, он, может быть, не написал бы «Записок из подполья» или они бы были другими), и говорила о роли романа Чернышевского в интеллигентской культуре XIX века.
Редакция газеты «Панорама». М. В. Розанова, А. К. Жолковский, А. Д. Синявский и я (1986). Фото А. Половца
Синявские приезжали в Америку не только в 1981 году. В середине 1980-х Андрей Донатович читал у нас в USC доклад о различиях между Лениным и Сталиным: первый у него предстал как ученый и штатский правитель в галстуке, жестокий, но в почестях не нуждавшийся и даже их отвергавший; второй – военным в парадном белом кителе и художником, который превратил государство в церковь (конечно, не в христианском значении этого слова). Фотография сделана в редакции газеты «Панорама», главным редактором которой был Александр Половец.
Из трогательного: Андрей Донатович обожал свою собачку (имя которой я, к сожалению, забыла). Уезжая куда-то на юг (мы с дочерью должны были пожить у них до их возвращения), он оставил сложнейшие инструкции: утром ее надо было снести на руках на первый этаж (она обыкновенно спала в его кабинете на втором), выпустить во двор, потом приготовить ей какую-то сложную еду, снова выпустить ее во двор, погладить и почесать за ушком, отнести обратно на второй этаж и т. д. Как любитель животных, собачкой в основном занималась Ася, а не я.
В отличие от Андрея Донатовича Мария Васильевна была мастер на все руки: она не только писала статьи, но и делала ювелирные украшения, работала на печатном станке (который стоял у них в подвале), хорошо шила – например, балахоны, в которых всегда ходила; некоторые были необычными и очень красивыми. Когда я в последний раз останавливалась на улице Бориса Вильдé (в 2002 году), у Марии Васильевны гостили еще две женщины. Мы втроем устроили «показ мод» с этими балахонами; Розанова осталась довольна. При жизни Синявского она фактически издавала журнал «Синтаксис» и книги под той же маркой, а он целые дни проводил в своем кабинете. Таково было разделение труда.
Как у многих, у меня часто возникал и продолжает возникать вопрос о «происхождении» Абрама Терца. Что, кроме блатной одесской песни, повлияло на его образ? Одним из его вдохновителей наверняка была сама Мария Васильевна, которая в жизни, по крайней мере на людях, больше походила на Терца, чем тихий книжник Синявский. Она была провокатором, с удовольствием сдабривала свои высказывания матом (впрочем, Синявский тоже его не чурался, но применял куда реже), любила риск, хотя главным любителем риска – по-настоящему, всерьез – был, конечно, Синявский. Но он держал Терца для писания и игры с советской властью, а Мария Васильевна двумя идентичностями не обладала: она как будто всегда играла в Терца. Другим источником парадоксального мышления и стиля Синявского-Терца был Василий Розанов, о котором он уже в эмиграции написал книгу; это одна из лучших работ об этом писателе. В шутку Синявский любил говорить, что женился на Марии Васильевне из-за ее фамилии – пусть она тогда и не знала, кто такой Розанов.
Что касается риска и провокационного поведения – в название одного из первых своих рассказов («Пхенц») автор как будто вписал Терца, а в имя героя (Андрей Казимирович) – Синявского. В этом рассказе Терц используется для остранения советской жизни через вселение в чужое тело. Изгнанник с другой планеты, Пхенц живет инкогнито и скрывает свое чудовищное растениеобразное тело от обитателей своего нового дома; тело является воплощением его радикальной «другости».