У художников-концептуалистов соцреализм иногда перетекал в сюрреализм – ведь они и сосуществовали в 1930-е годы. Для Пригова главным сюрреалистом стал Рене Магритт, у которого язык был важной составляющей визуального образа. Например, его знаменитый глаз с плывущими на синем фоне облаками загадочно называется «Фальшивое зеркало», подталкивая зрителя к интерпретации: «Как свести воедино словесное фальшивое зеркало и изображение глаза с плавающими в нем облаками? И как соотносится внешний и внутренний мир в „Фальшивом зеркале“»? С одной стороны, глаз, в котором плывут облака, уподобляется окну в небо; с другой – облака отражаются в глазе как в зеркале»; с третьей – его черный зрачок загадочно всепроницающ[563]
. Огромный глаз Магритта (правда, без облаков) проник в творчество Пригова; он отсылает и к божественному, и к политическому надзору, при этом оставаясь загадочным, как и его окна, черные дыры и другие скважины, сквозь которые зритель возносится или проваливается в иные миры.Рене Магритт. Фальшивое зеркало (1928). Музей современного искусства. Нью-Йорк
Дмитрий Пригов. Плачущий глаз (Для бедной уборщицы). Новая Третьяковская галерея (2014)
Некоторые из проектов Пригова были превращены в инсталляции уже после его смерти, специально для этой выставки. В одной из них в незабываемой приговской «оральной» манере звучал пародийно-драматический текст, сопровождавший перформанс, спроецированный на одну из стен. На другой стене демонстрировался концептуально-иронический анимационный фильм по эскизам Пригова; зрителю-слушателю предлагалось идентифицироваться с «бедной уборщицей» – один из лейтмотивов выставки. Инсталляция «Плачущий глаз бедной уборщицы» сопровождалась огромным глазом с вытекающей красной (кровавой?) слезой.
Может быть, эта выставка была оформлена лучше всех, виденных мной в России, и я за Пригова порадовалась и тихо поаплодировала.
Звоня мне по телефону, он всегда начинал разговор словами «Ольга Борисовна, вас беспокоит Дмитрий Александрович». Раньше ко мне так обращался другой Дмитрий – Дмитрий Сергеевич Лихачев в мой первый приезд в Советский Союз в 1973 году. Я хорошо помню свое первое впечатление: в зал на лекцию в Пушкинском Доме вошел красивый пожилой господин, напомнивший мне моего деда Билимовича; это и был Лихачев. Мое любимое воспоминание о Дмитрии Сергеевиче – прогулка по Петербургу Раскольникова, от дома в Столярном переулке, где он жил, к процентщице, восстановленная Николаем Анциферовым в «Петербурге Достоевского»[564]
. Однажды Лихачев пригласил меня к себе домой. Во время ужина он вдруг громко включил радио и снял с телефона трубку; жестом показав, что квартира прослушивается, Лихачев шепотом рассказал присутствующим о самоубийстве машинистки Солженицына. Произошло это в результате долгих допросов КГБ, на которых она рассказала, где хранится рукопись «Архипелага ГУЛАГ»[565].Дмитрий Александрович, как известно, тоже пострадал от КГБ – в начале перестройки его посадили в психушку за то, что он развешивал по Москве плакаты с цитатами, например из Некрасова: «Помни, поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан», но под давлением общественности вскоре выпустили. Время изменилось. Мое любимое воспоминание о нем – виртуозный перформанс «Мантры высокой русской культуры»: у нас в Беркли он исполнил первую строфу «Евгения Онегина» на буддисткий лад.
Трудно представить себе более непохожих друг на друга «деятелей культуры», чем Лихачев и Пригов, но таково ассоциативное мышление, ход которого я здесь воспроизвожу: одно воспоминание цепляется за другое; в данном случае они связаны исключительно по внешнему признаку – через имена. Если немного задуматься, то можно прийти к выводу, что в приговской приверженности полной форме обращения – по имени и отчеству – были не только эксцентричность и ирония. Как мне кажется, в ней отражалось желание – скорее всего, осознанное – держать дистанцию между собой и окружающими. Впрочем, в творчестве Дмитрия Александровича наряду с пародийной иронией была и своего рода лирика, которую в 1980-е годы он назвал «новой искренностью». Хотя концептуалисты и отвергают психологические объяснения своего творчества, Пригову обращение к концептуальному художественному методу давало возможность скрывать свою субъективность. Когда он гостил в Беркли, он рассказал мне, что в детстве болел полиомиелитом, что сказалось на его психике, несколько отдалив его от мира.
Я познакомилась с Приговым в 1988 году – приехав в Советский Союз с Аликом Жолковским, который оказался там впервые после эмиграции, – в гостях; там же я услышала его стихи, в основном из всеми любимого цикла «Апофеоз милицанера», которые Пригов читал тихо, в иронической, а не «оральной» манере. Затем мы виделись на выступлении поэтов-концептуалистов[566]
и у Михаила Эпштейна.