Мама была, что называется, активным читателем. Это мне в ней всегда нравилось; теперь, читая ее заметки на полях книг, я слышу ее голос. Однако жаль, что она не перенесла свою активность на сочинение статей и воспоминаний. Она хорошо понимала поэзию: Николай Моршен любил обсуждать с нею свои стихи (некоторые он ей первой давал прочесть), а я, когда писала диссертацию, – стихи Зинаиды Гиппиус. По моему совету она прочла «Это я – Эдичка» Эдуарда Лимонова. «Гнусно, но талантливо» – таково было ее суждение. Хотя Лимонов и жил одно время в Монтерее, мать с ним не познакомилась, а то бы она и ему высказала свое мнение. «Школу для дураков» Соколова, однако, она оценила, а он оценил ее русский язык: «Замечательно сохранился русский язык у мамы твоей – чистейшие интонации»[205]
.Родители очень любили друг друга; свои чувства они иногда выражали в трогательных записках. Вот мамина записка 1990-х годов: «Мое любовное письмо к тебе – я не могла заснуть оттого, что исходила любовью к тебе. Грызу, грызу за зевоту, за „ручки“, за остроты – а вместе с тем я тебя, Боречка, так люблю и твои ручки тоже! Твоя бзиковатая Таня»[206]
. Когда отец стал по-старчески повторяться, мать писала мне: «Грустно, что папы такого, как прежде, нет – и это изменить нельзя. Главное, чтобы он это не вполне сознавал. Тогда будет меньше страдать, но я не всегда помню это. Молюсь, чтобы быть добрее. Лучше побольше молчать… невесело это, но лучше, чем быть вдовой, как многие наши дамы».Мама спокойно умерла в 1995 году в возрасте восьмидесяти девяти лет. Я как раз собиралась к ней приехать, но жизнь распорядилась иначе. При маме была Наташа Торбина, поселившаяся у нее после смерти отца; они друг друга полюбили. Она беженка из Советского Союза, где у нее была тяжелая жизнь: расстрел отца, ссылка, детство с матерью в Игарке, работа в шахтах Норильска, переезд в Москву с дочерью, родившейся на дальнем Севере, и ее воспитание в одиночку. Мы с Наташей, живущей в Бостоне уже много лет, поддерживаем отношения. Она любит вспоминать маму, как она не давала ей курить в доме, а в те дни, когда ей курить не хотелось, наоборот, ее уговаривала.
Борис Арсеньевич Павлов, или Мой отец
В папиных детских воспоминаниях всегда фигурировал Торжок. В этом маленьком древнем городе, где отец обычно проводил лето, родились и поженились его родители. Папа гордился его историей, и в его рассказах о Торжке неизменно звучали идиллические ноты. «В моих сентиментальных воспоминаниях детства, – писал отец, – Торжок сохранился как олицетворение старой, патриархальной, ушедшей навсегда России». Мы с братом и мамой иногда подтрунивали над его неизбывной привязанностью к родному городу. В 1987 году на его восьмидесятилетие я организовала поездку в Торжок, который он в последний раз видел в начале 1919 года. Хотя время было уже перестроечное, город был закрыт для иностранных туристов – и нам пришлось получать специальное разрешение. Нас сопровождала экскурсовод из Интуриста – без нее въезд в Торжок был запрещен.
У меня создалось впечатление, что мы были едва ли не первыми иностранцами в Торжке. Накануне, в Твери, где мы остановились и где отец родился, за соседним столом в ресторане сидели люди, обсуждавшие приезд белых эмигрантов в Торжок. Совпадение меня насторожило, но потом выяснилось, что это киношники, приехавшие снимать фильм. На следующий день в Торжке я их видела с камерами – из таких случайностей и состоит память: мы чаще всего запоминаем именно их, потому что они нарушают обыденность, которая запоминается плохо.
Торжок оказался и в самом деле очень красивым городом. Папа радовался, что мы с братом, который ездил с нами, оценили его живописность и сохранившиеся приметы старины. Хотя отец не был в Торжке почти семьдесят лет, он его хорошо помнил и водил нас по нему, как настоящий экскурсовод. Над городом возвышалась деревянная Вознесенская церковь XVII – XVIII веков. В Борисоглебском монастыре, основанном в XI веке, по-прежнему стояли тюремные вышки – в 1925 году монастырь стал тюрьмой строгого режима и просуществовал в этом качестве около пятидесяти лет. Папа же помнил его действующим монастырем – по праздникам он приходил в него с бабушкой. На набережной Тверцы он узнал дом, до революции принадлежавший купцам Пылиным, родственникам по материнской линии. В списке жильцов действительно обнаружилась фамилия Пылин, и после долгих уговоров папа согласился постучаться в указанную там квартиру. Как единственный член семьи, который эмигрировал, он боялся своим появлением создать родственникам неприятности.