Читаем Записки старого петербуржца полностью

Темной осенней ночью я перевел последнее слово (этот перевод – он и сейчас передо мной). Тревога кончилась. Во мраке грохотали только редкие разрывы немецких снарядов – оттуда, от Дудергофа, из-за Лигова. Я сидел и думал.

Он не ответил мне ничего на мое прямое и настойчивое требование, ни слова не сказал о втором фронте.

Но разве я был так наивен, чтобы ожидать этого? Тот, кто хотел бы получить такой ответ, должен был писать не Герберту Джорджу Уэллсу, а Уинстону Леонарду Спенсеру Черчиллю, "сыну предыдущего", как его титуловал когда-то всеведущий "Брокгауз и Ефрон". Но навряд ли и Черчилль ответил бы на этот вопрос быстро и прямо.

Нет, я не ждал этого. Я думал – думаю и сейчас, – что честное и откровенное обращение русского литератора к писателю-англичанину в такие дни, на таком пределе мировой напряженности, на таком историческом рубеже не останется не услышанным в Англии. Я думал, что факт такой переписки, а также и содержание такой переписки, независимо от того, кто писал, но принимая в расчет, к кому он обращался, принадлежит к фактам, которые уже нельзя бывает "вырубить топором" из однажды бывшего.

Кто еще знает – когда, на каком другом историческом повороте, эти два письма могут сыграть свою, пусть небольшую и не громкую, но благоприятную для нашего дела роль?

Два "больших дня" состоялись за всю мою долгую жизнь в моем общении с одним из величайших писателей Англии (да и всего мира, если говорить о первой половине нашего века!). Тот день, когда на плечи девятилетнего школьника свалился впервые груз его сложного, противоречивого, пленительного и нелегкого таланта, и тот, когда сорокадвухлетний командир Балтфлота увидел его телеграмму на своем столе.

Между этими датами протекла не только большая половина моей жизни, – протекли величайшие в истории мира годы.

Я счастлив, что был их современником и свидетелем. Я рад, что сегодня могу открыть перед читателями эту страничку своей личной летописи: в ней отразился огромный мир, огромный век, тот размах гигантских событий, о котором так много размышлял, который так глубоко переживал, в котором так страстно хотел до конца разобраться "братски наш Герберт Джордж Уэллс".

ДВАДЦАТЬ ПЯТЬ ЛЕТ СПУСТЯ

ПТИЧКА В КЛЕТКЕ


Всю мою жизнь я прожил в Ленинграде. Я люблю Ленинград больше всех других городов мира.

Иногда меня спрашивают: "А за что?" Мне хочется ответить: "А за все!" Но, подумав, я прежде всего вспоминаю страшные и великие дни блокады. А размышляя, что мне всего памятней в блокаде, я невольно улыбаюсь и говорю себе: "Герой труда Петр Соколов!"

Вот как вышло дело с Петром Соколовым.

Летом 1943 года командование приказало мне пойти на "Энский завод", – как тогда говорили, охраняя военную тайну. Посмотреть, что там делается, и заодно почитать рабочим мои фронтовые рассказы.

Грешным делом, я подумал: "Ленинградские рабочие теперь сами живут на фронте. Немцы – рукой подать; каждый день – обстрел, бомбежки… Зачем им мои рассказы?"

Но я был офицером флота: приказ – это приказ. Конечно, я пошел.

"Энский завод" до войны выпускал типографские машины – печатать газеты и книги. Теперь он изготовлял какие-то части реактивных минометов "катюш". Какие? Спрашивать об этом не полагалось: военная тайна!

Я пришел на завод в обеденный перерыв. "Пока народ кушает, – деликатно сказали мне, – хотите пройтись по цехам, посмотреть наше хозяйство?" Понятно – хочу. Пошли.

Был теплый день, солнце. В пустых цехах стояли молчаливые станки: обед. Окна открыты, лучи падают косо, освещают всякое нужное железо. Людей – никого. За окнами – блокада: ни машин, ни трамваев. Когда не стреляют – тихо, как в лесу.

И вдруг я остановился…

В цеху пела птица. Зяблик или, может быть, чиж…

Инженер на костылях, который меня вел, взглянув на меня, махнул рукой к окну. У окна стоял станок, по-моему – токарный. Вокруг него были зачем-то устроены деревянные мостки, на стенке рядом укреплен жестяной вымпелок: "Станок ударника П. К. Соколова". А над станком, в оконном проеме, в солнечном луче, висела клетка, и в клетке то прыгал, то чистил носик о жердочку, то громко пел и сам себя с удовольствием слушал веселый птиченок. И впрямь – чиж или зяблик.

Окно на перерыв было распахнуто настежь. За ним росла береза; теплый ветер то вбрасывал в цех, то вдруг убирал на улицу одну из ее длинных, плакучих веток-кос.

– Ударник-то ваш – любитель птиц, по-видимому? – спросил я у инженера.

– Помешан на птицах! – махнул тот рукой.

– Старик поди?

– Да нет, не старик… – коротко сказал инженер. – А вы его увидите. Пойдемте, ждут.

– Вы меня познакомьте с птицелюбом этим, – попросил я.

– Пожалуйста!

И мы пошли.

Шел я, признаюсь, не без легкого трепета: читать перед старыми питерскими рабочими… Ого! Гвардия, ветераны революции! А теперь еще блокада. Экая суровая твердость, экая закалка! Перед такими людьми каждое слово взвесишь, каждую мысль трижды продумаешь…

Перейти на страницу:

Похожие книги

Образы Италии
Образы Италии

Павел Павлович Муратов (1881 – 1950) – писатель, историк, хранитель отдела изящных искусств и классических древностей Румянцевского музея, тонкий знаток европейской культуры. Над книгой «Образы Италии» писатель работал много лет, вплоть до 1924 года, когда в Берлине была опубликована окончательная редакция. С тех пор все новые поколения читателей открывают для себя муратовскую Италию: "не театр трагический или сентиментальный, не книга воспоминаний, не источник экзотических ощущений, но родной дом нашей души". Изобразительный ряд в настоящем издании составляют произведения петербургского художника Нади Кузнецовой, работающей на стыке двух техник – фотографии и графики. В нее работах замечательно переданы тот особый свет, «итальянская пыль», которой по сей день напоен воздух страны, которая была для Павла Муратова духовной родиной.

Павел Павлович Муратов

Биографии и Мемуары / Искусство и Дизайн / История / Историческая проза / Прочее