- Ну, как же ты говоришь - на Сахалин, - в недоумении сказала Люба, значит, всю эту интеллигенцию на Сахалин?
- Значит, душа моя.
- Но ведь это масса...
- Это будет жертва, но жертва неизбежная. В Испании в одно прекрасное время выслали всех жидов.
- И нельзя никого оставить? - уже взволнованно и сквозь слезы допрашивала Люба.
- Некоторые сами останутся - те будут наши, - ответил Сергий Львович и затем, с некоторым беспокойством, добавил: - но ты напрасно волнуешься, дитя, они не стоят этого...
Люба стремительно вскочила со скамейки.
- Нет, стоят, стоят!.. - в чрезвычайном раздражении вскричала она. - Я сама знаю... С Федей Лебедкиным я росла вместе, и я его знаю, и я люблю его... А он нигилист, он сам говорил мне, что он нигилист... И Шекспира он отрицает, и искусство, и Пушкина... Он еще в гимназии со всем этим разделался и говорил, что это хлам... и он хороший, я люблю его!..
- Но, дитя мое... милая, дорогая... - успокаивал Любу Карамышев: - вот какая ты нервная, какая тревожная. Успокойся, голубка... Очень может быть, что господин Лебедкин и прекрасный молодой человек...
- Он очень, очень... прекрасный!..
- Но очень может быть, что он уже и не нигилист теперь... Где он? Кто он?
- Он теперь в академии... он медик и он очень восхищается ана... томией... он уже скоро год как не писал мне... но я его очень... очень люблю! - вся подергиваясь от сдерживаемых рыданий, отвечала Люба.
Сергий Львович снова хотел ее притянуть к себе, но она отстранилась от его объятий и, по самый подбородок завернувшись в плед, села в уголок скамьи. Мне было видно ее сосредоточенное личико, омраченное задумчивостью. Ее глазки печально смотрели из-под заботливо сдвинутых бровей.
А соловей в каком-то исступлении звенел и рассыпался серебристыми трелями, то легкими и веселыми как мотыльки, то заунывными и страстными... Люба слушала, и лицо ее мало-помалу прояснилось. Заботливые морщинки {348} на лбу сглаживались; губы принимали знакомое уже мне выражение: игривое и несколько насмешливое; глаза засветились... Наконец она глубоко, всею грудью, вздохнула и поднялась со скамейки. Карамышев последовал за нею. Несколько минут они шли молча.
- Ты читал "Шаг за шагом?" - неожиданно спросила Люба.
- Нет... - слегка, удивившись, ответил Карамышев.
- А я читала.
И затем в молчании прошли несколько шагов.
- И "Мещанское счастье" не читал? - снова спросила она.
- Я не читаю подобного рода книг, - с достоинством ответил Сергий Львович.
- А я читала... Я и "Трудное время" читала, - добавила она, как бы подзадоривая Карамышева.
Карамышев пожал плечами.
- И знаешь, я думаю, что ты не совсем прав, - настаивала Люба.
- Почему же ты так думаешь, моя дорогая?
- Да уж так... Думаю.
И затем снова запела, пародируя Менелая из "Прекрасной Елены":
Все помещику, все помещику, все помещику...
и шаловливо делая па на кончиках своих ботинок.
Карамышев и смеялся и недоумевал.
Около балкона Люба внезапно остановилась и обратила лицо свое к Карамышеву.
- А знаешь - я, может быть, и не буду твоей женою! - пресерьезно произнесла она.
Он отступил в недоумении.
- Да. Очень может быть, - продолжала она, и вдруг лицо ее явило вид неизъяснимого волнения, - и даже вот что, - заторопилась она, - я возвращаю вам ваше слово, мсье... (Она сделала низкий реверанс и еще более побледнела, еще более заторопилась.) Я не могу быть вашей женою... Я не разделяю ваших убеждений... Я не считаю вас "честным человеком", мсье... Au revoir! 1 - и быстро исчезла в дверь залы, мрачным пятном зиявшую посреди {349} стен, освещенных луною. Мне показалось, что она бросилась в пропасть...
Карамышев долго стоял как пораженный громом. Потом произнес какое-то проклятие (к удивлению моему, на французском языке) и быстрыми и неровными шагами заходил около дома.
- Какая дичь! какая дичь! - восклицал он, жестоко ломая руки. - Дитя, ребенок... и заразилась, заразилась... - и затем, в отчаянии схватив себя за голову, простонал: - О, как я люблю ее!
Я закрыл окно и лег спать.
Наутро Карамышев был бледен более обыкновенного. Хотя улыбка и теперь не сходила с его губ, но она казалась уже явно насильственной. Говорил он мало и вообще являл вид несколько оскорбленного достоинства. Та надменность, которая иногда прорывалась в нем и при спокойном состоянии духа, теперь выражалась особенно ярко.
Люба сказалась больною и не вышла к завтраку. Когда об этом объявили, Сергий Львович слабо и неопределенно улыбнулся. После завтрака он уехал. Инна Юрьевна подозвала меня к окну посмотреть на этот отъезд. Четверик великолепнейших серых рысаков, толстейшее чудовище на козлах, шикарнейшая венская коляска - все как нельзя более гармонировало с благородным обличием господина Карамышева. Небрежно натягивая светлую перчатку, сел он, почтительно поддержанный человеком в ливрее, небрежно откинулся к задку, небрежно и сквозь зубы произнес: "Пшол" и скрылся в облаках сияющей пыли. Инна Юрьевна сделала ему ручкой и, вся восхищенная, отошла от окна.