- Тут аристократия при том-с, - задыхаясь от негодования, восклицал Лебедкин, внезапно покинувший всю свою сдержанность, - что у нее связи-с... что она пронюхала чутьем своим подлым, в чем дело, и играла наверняка-с... Еще манифест не вышел, а этот паршивец крестьян на волю отпустил и в знак благорасположения своего буераки им пожертвовал... О, благодетели... - И он не находил слов, чтоб заклеймить эту ненавистную ему аристократию. Весь охваченный чувством какой-то мстительной ярости, он то приводил нам корреспонденцию и судебные процессы, то раскапывал устные предания и материалы "Русского архива", то перетрясал историю и мемуары, и отовсюду с величайшим злорадством восстановлял возмутительнейшие факты. Он представлял аристократию везде, где бы ни вздумалось ей проявить себя: в политике, в семье, в религии, в науке, и каждое такое проявление клеймил грузом проклятий и ядовитейшими уподоблениями. В политике - по его мнению - она была всегда двоедушна и жадна, глупа и безжалостна, и потому только нигде не имела очень-то прочного и очень-то сильного влияния, что при страшном аппетите отличалась самой жалкой трусостью и подлостью без всяких границ. Тут он мастерски выхватил два крупных факта из русской истории - замыслы верховников при Анне Ивановне и происки крепостников во время освобождения крестьян - и, подкрепив их добрым десятком фактов маленьких, великолепно обобщил все это... Картина вышла мрачная до трагизма. {355}
И затем перешел к семье. Здесь он, снедаемый каким-то злобным восторгом и особенно ядовитый, особенно иронизирующий, так и напустился, как ястреб, и на Вронского из "Анны Карениной", и на самого Каренина, и на Ирину в "Дыме" (особенно на Ирину...), и на Элен из "Войны и мира"... Беспощадно разоблачал он "всю эту показную мораль, всю эту яркую шумиху многозначительных фраз и дел красивых, всю эту мишуру импонирующей обстановки и титулов, звонких до наивности; золотом расшитых мундиров и костюмов, цена которым голод и нищета целых губерний..." Под всем этим блеском, под всем этим "одуряющим" престижем, он, как бы торжествуя, как бы захлебываясь от наслаждения, указал нам язвы и раны, гной и рубища. И он не удовольствовался Россией и современным состоянием общества. Для его ума, явно раздраженного, и для его явно же озлобленного сердца это было мало. Он бросился к Риму времен упадка, он коснулся Италии эпохи Борджиа и Медичисов, он перебрал вельможество Англии в пору войн Алой и Белой Розы, он не забыл "гнусный" двор Людовика XIV и кавалеров времен революции, топтавших трехцветную кокарду - и отовсюду темною тучей нависали над нами пороки и преступления несчастной аристократии, ее неумелость, ее двуличие, ее безверие наряду с ханжеством, и затем, как угрожающий призрак, воздвиглись трагические перспективы: "Общая деморализация и общая гибель роковой исход всяких аристократических влияний".
- Но уроки... - слабо вставляла Инна Юрьевна, очевидно возмущенная до глубины души пламенными нападками Лебедкина на аристократию.
- Для нее не существует уроков! - кричал Лебедкин. - Никогда и ничего не выносила она из них-с!.. Это будьте покойны, сударыня. (Да, он сказал "сударыня"...) При Карле Десятом она устроила "белый" террор... При Карле Втором английском и дураке Якове натворила мучеников... В Италии ограбила народ и продала его... В Польше погубила свободу... У нас, с каждым новым бунтом голытьбы, распространяла крепостное право... - тут он перешел преимущественно к аристократии русской. - А теперь о чем все они мечтают! воскликнул он, задорно надвигаясь на Инну Юрьевну, - да об "сословии" мечтают-с... О старинном режиме думают... Да ре-{356}жим-то этот чают с вариациями-с!.. Ведь у них цел ультиматум-то тысяча семьсот тридцатого года... Ведь если республиканцы французские к принципам восемьдесят девятого года вожделеют, так наши-то князья да графы год семьсот тридцатый лелеют в сердцах своих, и даже который из них азбуке плохо научен, и тот смакует "совет верховный"... Знаем мы их достаточно-с!.. Все эти господа очень даже понятны нам-с... Идеальчики-то их известны до подлинности: похерить интеллигенцию да закрепостить ее латинянам, водворить благонравие да наводнить государство назидательными книжками "О добром помещике и признательных мужичках"... Смекаем-с, сударыня!.. (Инну Юрьевну коробило). Им ведь так бы хотелось: одна сторона - нехай, дескать, лапоть первобытный, а другая - карета с гербом на дверцах, - низ и вершина, значит единение и совокупление, а все, что в середке-то, - пусть к черту на кулички отправляется... Вот то-то заблагоденствовали бы... То-то праздник бы велий восчувствовали в сердцах своих... О, благодетели... - И опять распространился в проклятиях.