— Как… как догадались вы?! — Тот остановился даже, с веселым изумлением на Ивана взирая; но это уже наигрыш был, не более того. В хорошем настроении пребывал Мизгирь — редком для него, почему-то зналось, не для таких она, легкая жизнь. Чему-то другому предназначил себя хозяин этого тщедушного тела и большой головы, подчинил тому иному все страсти свои, по-видимому немалые, никак не дюжинный, диалектически подвижный ум. Вот и в мелочах не поступался даже, одежды на какой-никакой выход не сменил, все в том же был курточном балахоне, брючках коротковатых с пузырями на коленках, шляпы не снял своей затасканной… шапки не ломал ни перед кем или чем, так это можно было понять. — Откуда?..
— Да все знают. Спит и видит себя им… мастером. Непонятым, само собой, гонимым. Чуть не Михалафанасичем самим. По части экипировки еще ничего, но тексты…
— Ну, тексты видел, листал… Подойдем?
— О нет, увольте.
— Вам будет смешно, да, но меня неразбериха в его мозгах интригует — чисто познавательно, знаете. Никогда не скажешь, что он в следующую минуту… э-э… сформулирует. Сморозит. Я пасую просто. Я тащусь!..
Их ждала Аля, на правах одной из устроительниц расчистив по-хозяйски для них угол стола, подносик пристроившая, потеснив толпящихся, гомонящих, жующих.
— Возвращаясь к смыслам, — сказала она Базанову упрямо, и Мизгирь, плотоядно управлявшийся уже с гамбургером, рассмеялся, любовно глядя на ее потемневшее, построжавшее личико. — У зеркала не спрашивают же, почему оно отражает…
— Я спрашивал, — сказал Иван. — Еще маленьким. Рукой за ним цапал… как обезьянка. И нельзя не спрашивать.
— Да?.. — И нашлась, усмехнулась: — И что оно вам ответило?
— Много всякого. Зеркало вообще мистично. Оно набито этими смыслами…
— Какими же, интересно?
— Женщинам лучше знать, — улыбнулся он ей; и подумал, они его не торопили. — Ну, не говорю уж о симметрии… не скажу — всего мира, но его основ кое-каких. О диалектике с тезисом — антитезисом, об антиномиях всяких… О метафизике мнимости, если хотите.
— С богами, выходит, так же? — Это уже Мизгирь, перестав жевать, спросил, глаза его были почти требовательны. — Симметрия? Бог — антибог, так?
— Не ловите, Владимир…
— Георгиевич, — последовал шутливый полупоклон. Шляпы не снял он и за столом.
— Не подначивайте, Владимир Георгиевич. Бог — это надмирное, сами должны знать. Вне мира этого, абсолют… в теории, по крайней мере. А мы о нашей бытовухе, грешной. Так что нет смысла о богах…
— Вот видите, Аля, как мыслят мужчины?! Без смысла — бессмысленно!.. Пожалте патент на афоризм. Не грех и обмыть, а? За редкое — по удовольствию — знакомство!..
Аля без энтузиазма подняла фужер, спокойная, но и не очень-то, было видно, довольная собой:
— Соглашусь, пожалуй; но ведь тут речь о свободе творчества — которая сама по себе. Которая может и опрокинуть заскорузлый смысл…
— Чтобы поставить на его место другой. Свой.
— Вот им-менно! И точка! — торжествующе вскрикнул Мизгирь. — Пьем!
На них зашикали, довольно пьяно уже. С другого конца застолья возвысил голос сутулый и оттого совсем уж невысоким казавшийся человек с малоподвижной по-волчьи шей, с вязким упорным взглядом, одинаково тяжелым, мерклым, на что бы он ни глядел, — Гоглачев, этой выставки творец и распорядитель главный, он же и автор тех бабьих — навалом, под Пикассо, — туловищ с вывернутыми членами и распятыми гляделками. Говорили, что он владел такой же тяжелой, умеющей навязать себя волей, и не расхристанному стаду этих крушителей смысла было ей, осмысленной, противостоять. До полного торжества, впрочем, Гоглачеву было далеко: в соседних по времени и месту штудиях работала, пила и страстям человеческим предавалась разбродная, скандалезная, но сильная братия-вольница реалистов всяческого колера, на дух не принимавшая гоглачевских «садистов», и конца распри не виделось.
Глуховатый монотонный голос Гоглачева, казалось, не одолеет шума, звяка, возгласов фамильярщины, выкриков пьяных и смеха, гулко отдающихся в заставленной стендами пустоте, даже некоей бездушности зала; но первыми-то, как ни странно, стали покорно замолкать, словно завораживаемые привычной уже им тусклой, скудной на интонации речью этой, сами бунтари кисти и резца, субъекты протеста…
— … собрались, повторяю, чтобы в очередной раз утвердить свободу личности и самовыраженья, полное и безусловное право на него. Свобода — это царица творчества и одновременно главная компонента его, без которой… Да, мы отрицаем — но отрицание так же созидательно в этом мире, как и утверждение, а черное не столько противопоставлено белому, сколько оттеняет и утверждает белое…
— Не вы у него спичрайтером, Аля? — стараясь, чтобы помягче вышло, пошутил Базанов.
— Нет. Он сам другим пишет, — сказала она серьезно, резковато даже, но впервые взглянула на него внимательней, с чем-то затаенным, темным в темных же глазах.