Однажды мне один молодежный журнал дал аванс, чтобы я написал им о жизни рабочего общежития. Я сходил к коменданту, потом — к председателю комитета их комсомола, потом — к председателю их профкома, но очерк почему-то не шел. Был я тогда молод и неопытен. «Видно, не знаю я какой-то тайны мастерства!» — сокрушался я. Когда до срока сдачи осталось два дня, я, отчаявшись, слегка выпил и пошел в это общежитие на танцы, сгоряча пригласил какую-то не ту девушку, и меня побили. И я тут же горячо про это написал. Вот и вся тайна мастерства! Но те, кто на это не способен, уверяют нас, что все намного сложней, но я-то уже знаю как надо: без драки не обойтись. Правда, очерк, который я написал, в молодежный журнал не взяли, но это не особенно меня огорчило: главное — я узнал тайну мастерства.
ВЕК ТАКОЙ, КАКОЙ НАПИШЕШЬ
Помощь ниоткуда
Недавно я набрел на слова Пруста: «Гротеск — это единственное, что остается от литературы в веках!» Точно! Ну, и здорово же я устроился, сразу просек, как надо писать. Тем более, чего-чего, а гротесков в России — навалом, благодаря им и живем.
Помню — грустный вечер в унылом Купчино. Безденежье, тоска, пучина застоя. Откуда может прийти помощь? Да ниоткуда!
И вдруг — звонок! Разъяренная женщина, сметя нас с женой с пути, врывается в нашу спальню, отшвыривает одеяла, срывает простыни, пододеяльники, наволочки и, связав все узлом, направляется к выходу.
— В чем дело, простите? — наконец произношу я.
— А в том! — грубо отвечает она. — Вам в прачечной мое белье выдали!
И торжественно уходит.
А где же наше белье? Это абсолютно неважно! Мы начинаем хохотать. Грусти как не бывало. Гротеск — это единственное в нашей жизни, что нам не изменит, единственное, что никогда не подведет. Наши ужасы, беспорядочно нагромождаясь, в конце концов вызывают смех. Гротеск — самый короткий путь от отчаяния к веселью, удар молнии, насыщающий жизнь озоном. Но гротеск может и отрезвить. Однажды, помню, мне нужно было опустить несколько важных писем, но я не успевал — мне надо было ехать в Пулково, чтобы лететь за рубеж.
— Вот и хорошо, опущу письма в Пулково, в международном аэропорту, — томно подумал я. — Это будет элегантно — лечу за рубеж и в международном аэропорту опускаю важную почту — в других местах мне просто некогда ее опускать!.. да это и не так изысканно, как в аэропорту!
Чуть не опоздав, измятый и разодранный, я добрался в аэропорт в вонючем автобусе, кое-как вырвался, оправился. И увидел на здании почтовый ящик... Ага! Это я в аэропорту, отправляясь за рубеж, опускаю важную почту! Я подошел к ящику и, солидно брякнув крышечкой, опустил письма.
Неторопливо, сделал два шага... и увидел все мои письма, лежащие передо мной на асфальте! Что такое? — не понял я. — Неужели я промахнулся мимо ящика? Мистика какая-то!
На второй раз я тщательно вставил письма в щель, пропихнул... громыхнул крышечкой. Вот так! Удовлетворенный, пошел... и увидел все мои письма на асфальте!
Жанр требует, чтобы я опустил письма в третий раз, и, наверное, так оно и было. И опять — письма оказались у меня под ногами.
Я стоял, пораженный этой загадкой. Потом, одолев оцепенение, решил потрогать дно ящика... дна не оказалось! В международном аэропорту просто и непритязательно висел почтовый ящик без дна! Вот такая у нас жизнь. Очень-то не зазнавайся!
Первый гонорар
Вспоминаю один вечер: замечательный зал «Европейской», огромные японские вазы, плавно изогнутые медные торшеры, и за столиками, покрытыми крахмальными скатертями, — знакомые и друзья: красивый, слегка томный художник Желобинский в его знаменитом белом жилете, ядовито-рыжий, утонченно-насмешливый Дима Гиппиус, чуть дальше, в соседнем ряду, — общий любимец, весельчак и гуляка, инженер и баскетболист Олег Кутузов. Других я не могу вспомнить по именам — но все наши, наше поколение, поколение победителей, пришедшее после долгих холодных десятилетий в этот зал праздновать свою победу, и празднуем мы ее уже довольно долго: шестидесятый год, шестьдесят первый, шестьдесят второй, шестьдесят третий!
Мы втроем сидим за скромным столиком в углу: заикающийся, как бы простой и скромный, но уже знаменитый физик Миша Петров, уже тогда всем известный Андрей Битов и — я, виновник этого собрания: обмываем мой первый гонорар — в «Европейской». А где же еще должна проводить вечера элита Петербурга, соль и слава этого города?
Со сцены нас приветствует король джаза, красавец-усач Саня Колпашников, потрясая поднятыми вверх кулаками, с золотым саксофоном, висящим на груди. Зал в уютной полутьме, и только над сценой, над Саней Колпашниковым, летит на витраже розовый Аполлон в лучах солнца, на конях с развевающимися гривами.
Какая жизнь была в этом ресторане когда-то — и неужели мы, первое поколение свободы после десятилетий тьмы, ударим в грязь лицом перед теми великими, что побывали здесь? Мы уже точно знали, как жить, и — увы! — не по Дзержинскому, мы жили по Бунину: