Рядом в пруду ходила большая сонная рыба. Все никак не могла успокоиться, плюхала хвостом, ныряла на глубину в холод и снова поднималась наверх. В Усадьбах давно спали. Шумели леса кругом, ворочались на насестах куры.
Степа проводил первую красавицу до крыльца, предложил посидеть на лавочке.
— А зачем? — спросила опа, глядя ему в глаза.
— Как знаете.
В лунном свете деревня стояла вся белая, крыши белые, трубы, деревья...
— Вы лунатиков боитеся?
— Это почему?
— Отец говорит, есть такие, по крышам ходют. Смешно.
— Придумают пастухи, — Анька повела плечами. — Тоже пастух?
— Отец-то? А мы вместе пасем.
Анька вздохнула.
— До свиданья вам. Я пойду.
Не хочет со мной дружить, понял Степа. Не нравится, что пастух. И заныло под ложечкой — за что ж так? И захотелось сказать Аньке что-нибудь обидное, открыться, что живет он в городе, что видел разных, которых с ней не сравнить. И про заготовителя калужского вспомнить, про дурака. Но он ничего не сказал. Свистнул в два пальца, чтоб ребята слышали: пора домой собираться. Больше в Усадьбы он не заглядывал. А много лет спустя рассказал ему Иван Кулевич, партизанский староста, что в сорок первом году нагрянули в ту лесную деревню немецкие каратели.
Все избы подожгли, жителей вывели к пруду и начали стрелять. Анька та стояла с дочками. Двое их у нее было.
Расстреливали из пулемета. Как дали первый залп, Анька упала на свою младшенькую и, истекая кровью, теряя сознание все гладила и гладила девочку по головке, чтоб та не испугалась, не закричала... «Все хорошо, все хорошо, доченька, лежи тихо».
И когда узнал об этом Степан Петрович Кузяев, далекий летний вечер вспомнился ему, преисполненный тепла, радости жизни, восторга юности. Захотелось плакать, как маленькому, долго и навзрыд. Захотелось повернуть все назад, начать с начала, так же неколебимо веря, что жизнь дана для счастья, для песен, для любви.
Из Усадьб он вернулся расстроенный до бесконечности. Три вечера не ходил гулять, и бабушка Акулина Егоровна, совсем старенькая, спекла ему пирожков с изюмом, чтоб не переживал и объясняла: «У девки ум, как у телки... А мужчина, он хозяин».
Лето в тот год стояло душное. Горели леса, пыль на дорогах поднимало до небес.
Как кончился сенокос, начал Степа проситься в Сухоносово, к дедушке. В другое время мать бы не отпустила, она своего свекра почему-то недолюбливала. Но тут, поскольку дошло до ее материнского сердца, что сыночка обидели, без всяких уговоров разрешила. И еще велела передавать приветы родне, кланяться бабе Дуне Масленке.
Оба брата, курносая команда, Филька и Колька, старшему — десять, младшему — семь, ударились в рев. «И мы к дедушке хотим! И мы! Возьми, Степа, с собой...» Ладно, сказал, в другой раз. Взял гармонь на ремень через плечо и пошел.
На старости лет сделался Платон Андреевич совершенным книгочеем. Раньше тоже почитывал «Битву русских с кабардинцами», «Прения живота со смертью» про злоключения Аники-воина, а тут начал читать «Правду» и крестьянскую газету «Беднота», спорил с дедом Иваном, обсуждая международное положение, и предложил устроить в Сухоносове избу-читальню.
— Нет, — говорил дед Иван, — я германца знаю! Германец на революцию не готов!
При этих словах Степа как раз и ввалился в избу.
— Степушка!
— Вспомнил, сокол...
Заворочался у печки старый пес, тяжело поднялся, завилял хвостом, узнал Степу.
— Деда, смотри какая гармонь!
— Ну, сыграй нам чего-нибудь, — засмеялся дед Иван, совсем белый старик с веселыми глазами и большим носом, густо разрисованным красными жилками. Говорили, дед Иван когда-то очень любил пображничать.
— Давай, давай, Степан, порадуй песней.
— Отец учил. Но я не все еще умею...
— Садись.
— «Доставались ку-у-дри, доставались русы ста-рой ба-а-бушке чесать», — запел Степа и раздвинул меха.
— Э, нет, — остановил его дедушка. — Нам про бабушку не надо.
— «Дунайские волны» могу.
— «Дунайские волны» давай.
Кончилось тем, что Степа сыграл все, что знал. Слушали его внимательно. Затем Степу заставили поужинать, а Платон Андреевич возобновил прерванный разговор.
— Дело не в немце, а в том, что Россия была доведена до революционной ситуации общим недовольством.
— Я у немца в плену жил, там народ другой. У него механизмов больше...
— А мы тоже машины строим вовсю! — вставил Степа. — Уж и план на завод спустили, и фонды, отец говорит, дали.
— Ты того, Иван, не понимаешь, что русский человек всегда честности хотел, справедливости, — не слушая Степу продолжал дедушка.
— А бога зачем отменили?
— Его никто не отменял, его от государства отлучили! Я вот как держал иконы в дому, так и держу. И крест нательный на мне.
— Отец говорит, бога нет, — сказал Степа.
— Ты слушай его больше! Ты меня слушай! Что по-старому, что по-новому, а отец главней сына!
— Старше, — поправил дед Иван со вздохом.
— Отец что, разве глупый? — обиделся Степа. — Глупей тебя, деда?
— Дожили!
— Да не глупей, нет, — отмахнулся дед. — Разные мы с ним. Я в дело каждую железку тащил, а он — слово. Словечко услыхал и уж вертит его и так и эдак...