Так ли было на самом деле, нет ли, но Елизавета Кирилловна несла в себе тайну. Мужчины находили ее загадочной, а женщины — сделанной: и ходит-то она по дому, как на сцене, и говорит «сделанным» голосом, и движения у нее все заученные. Наверное, ей завидовали, но при этом и друзья и недоброжелатели признавали, что у нее есть редкий для женщины дар — Елизавета Кирилловна умела слушать.
За Шергина вышла в безысходном положении, одна-одинешенька, без средств к существованию, приспособиться к новой жизни не смогла, не в состоянии заняться общественно полезным трудом. Она была просто женщиной, красивой женщиной, кто осудит. А у Шергина как раз умерла мама, и он был остро одинок.
По Мясницкой гремел двадцатый век. Скрежетали трамваи, скатываясь на Лубянскую площадь, ревели клаксоны автомобилей.
По ночам Елизавета Кирилловна просыпалась, когда к почтамту подкатывала, тарахтя и задыхаясь от горячего своего неистовства, служебная мотоциклетка, на которой развозили по Москве телеграммы-«молнии».
Как изменилась жизнь! На Арбате в кинотеатре «Арс» шла американская кинокартина самого последнего выпуска, называлась «В тени небоскребов». В «Совкино» на Тверской показывали «Катьку — бумажный ранет» и «Индийскую гробницу». В «Правде» из номера в номер на последней странице печатали, что объявления для ищущих труда стоят по 50 копеек строка, и у Столешникова, в Рахмановском переулке, на бирже труда, рядом с гостиницей «Ампир», стояли в очередях за пособиями безработные, которым не было ни числа, ни счета.
Елизавета Кирилловна не любила город. Городская жизнь утомляла ее и нервировала по пустякам. Она предпочитала жить на даче в Пушкине по Ярославской дороге.
Супруг-профессор, занятый своими лекциями и монографиями, за город выезжал редко, и когда ему необходимо было появиться на людях с женой, звонил по телефону, предупреждая ее заранее. Отношения супругов Шергиных предполагали, что каждый имеет право на свою собственную жизнь и мелочная опека никому не нужна.
В тот день, о котором пойдет речь, Елизавета Кирилловна ждала гостей.
— Диапазон ваших знакомств, право, приводит меня в смятение, — сказал муж. — О чем вы будете с ними беседовать?
— О тайнах мироздания, — ответила Елизавета Кирилловна и повесила трубку.
За окном за белыми березками по снежной укатанной дороге катил черный «протос», и усатый шофер, притормаживая, высматривал, куда сворачивать.
— Они едут! — воскликнула Елизавета Кирилловна, и только что пришедший со станции Дмитрий Дмитриевич Бондарев шагнул к окну.
— Быстро, однако.
— Смотри, машина та же самая и Кузяев за рулем!
Елизавета Кирилловна вышла на крыльцо, стояла, высокая и пластичная, как цапля, на ней была беличья шубка и алый шарф как у танцовщицы Айседоры Дункан.
Сияло мартовское солнце. Слепила снежная даль. Из соседней дачи вылезли любопытные поглазеть, кто приехал.
— Добрый день, Петр Платонович. Я вас помню. А вы меня?
— Как можно... Елизавета Кирилловна, — Кузяев зашмыгал носом, — как можно...
— Здравствуйте, товарищ Лихачев.
— Здравия желаем!
В прихожей, вешая пальто, новый директор АМО локтем ткнул Кузяева — «А предмет ничего...» — и смущенно потирая руки, сутулясь прошел в гостиную, большую светлую комнату, обставленную легкой дачной мебелью.
— Здравствуйте, Дмитрий Дмитриевич.
— Добрый день.
До этого Лихачев видел Бондарева только один раз на совещании в ВСНХ, и то издали. Тогда Бондарев показался ему строгим и совершенно недоступным. На нем был черный, глухой костюм, темный галстук, запомнились его строгие глаза и строгая седая бородка клинышком. В Пушкино Бондарев выглядел совсем иначе. По-домашнему. И перемена была неясной. Вроде бы все то же самое: тот же костюм, тот же галстук, только брюки вправлены в черные деревенские валенки и узел галстука чуть опущен, так что видно запонку на вороте, и это как-то сразу — валенки, запонка — все меняло, доступность какая-то возникала и простота в суровом инженере.
Начались объятия, всхлипывания. «Дмитрий Дмитриевич!» — «Петр Платонович...» — «Сколько лет, сколько зим...» Лихачев вежливо отошел в сторону, и тут Елизавета Кирилловна не оставила его вниманием.
— А я вас другим представляла, — сказала ласково. — По словам, вы иначе должны были выглядеть. Накануне Нового года, в декабре Дмитрий Дмитриевич с одним германским специалистом встречался, и тот описал вас как эдакого медведя, и голос у вас рычащий, и ручища страшная...
— Да нет, у меня рука небольшая, — смутился Лихачев, — а голос вот — баритон.
— Я бы сказала тенор.
— Это он Дмитрия Дмитриевича обидеть хотел, что, мол, на директорскую должность медведей назначают. Дураков неотесанных. Дмитрий Дмитриевич, вы не обижайтесь...
— Я не обиделся, — ответил Бондарев, — с какой стати... — И сколько раз потом, в тот вечер, через год, через десять лет, возвращаясь к первой встрече с Лихачевым, задавая себе этот вопрос, мог ли он обидеться и на кого, отвечал: нет, нет, и еще раз — нет...