Она выскочила во двор и застыла, увидев нас, и страшная гримаса исказила ее сухое лицо. Взгляд сделался безумным. Она подняла руки, прижала к груди, но сказать ничего не могла, ни слова! Спазм перехватил дыхание. Она захрипела. Мы испугались.
Зачем она хранила мертвые деньги? Как они ей достались? Почему были дороги, давно отмененные, давно потерявшие какую-либо стоимость? Может, она надеялась, что придут прежние хозяева и для нее начнется другая жизнь? Царь вернется, которого двадцать пять лет до того свергли и расстреляли? Дворяне вернутся, капиталисты? Мы глядели на нее и ничего не понимали.
Двадцать пять лет для нее и двадцать пять лет для нас, семилетних мальчишек, — это были разные сроки. Она помнила то, чего мы не знали и не видели. Она, потерявшая мужа в гражданскую, а сына-студента — в сорок первом в ополчении, помнила силу этих бумаг и верила в какую-то ею же придуманную сказку, которая не могла сбыться, но в которой те бывшие ценности играли какую-то роль. А мы их топтали и орали «Ура!» Мы, царя не знавшие и частной собственности.
Я пытаюсь вспомнить лицо Левкиной соседки, и мне грустно, и эта грусть возникла после того, как моя жена однажды нежданно-негаданно открыла мне еще один масштаб времени. Второй масштаб. Исторический. Первый, тот измерялся двадцатью пятью годами. А второй...
Моя жена — художница, она занимается народным творчеством — кружевами, вышивкой, набойкой. Ее интересуют лакированные подносы и деревянные матрешки. Она современный человек, иногда меня пугает ее прокуренная женственность и резкость в суждениях. Но если ей надо, все это отмывается, как желтые никотиновые пятна на ее пальцах. Она может быть девочкой и мамой, и чужой тетей, когда не в настроении.
Как-то она летала на север за рисунками старинных кружев. Старушку они какую-то на Печоре разыскали. Я встречал ее в Быкове. Туда прибывал их самолет.
Мы вышли из здания аэровокзала. Я нес ее чемодан, а она прижимала к груди альбом. «Как поработалось?» — спросил я, отмечая, что в самолете она успела привести себя в порядок, причесалась, накрасилась. «Великолепно!» — воскликнула моя жена, не замечая моего взгляда, и тут же, раскрыв альбом (клокотало в ней все!), начала показывать рисунки кружев. Елочки, лошадки, снежинки там были, все сохраненное в первозданном виде с языческих дохристианских времен!
Десять веков назад плели эти узоры при лучине, при коптилке. Соседка перенимала рисунок у соседки, бабушка учила внучку и так до наших дней.
Оказывается, есть и такой вселенский масштаб — десять веков — и это реально. Вот оно! Мне стало не по себе. Мне спорить захотелось, протестовать я хотел и восхищаться, а над Быковым, гремя турбинами, шевеля рулями, как ладонями, заходил на посадку реактивный лайнер.
Сто лет, двести, тысяча... — много это или мало? Много или мало, с чем сравнивать?
Дядя Леша так и не вернулся с войны. Я его не помню. Какая-то смутная тень и выражение лица запомнилось. И только.
У дяди был собственный автомобиль «ЭМ-один», большая редкость до войны. Он носил рыжую куртку из чертовой кожи. Вспоминают, что был лих, любил песню про Каховку. Пел: «Мы мирные люди, но наш бронепоезд стоит на запасном пути». И когда пел, стучал по столу.
Сохранились фотографии. В его глазах какая-то приобщенность к тайне, мне неведомой. Или это просто отражение того промелькнувшего дня? Отблеск живого потока на равнодушной фотобумаге? Одна капля времени. «Спешите жить...»
Я думаю о моем дяде и о той девушке в белом пуховом берете, сдвинутом на ухо лихо и трогательно. В одно время они жили. Одно время диктовало им свои законы.
Она сфотографировалась с четырьмя парнями на мокром перроне у вагона. В ее улыбке загадка и беззащитность, и спрашивать неудобно, кто она такая, не хочется ошибиться и быть назойливым не хочется.
Двумя укатанными полосами проспект вырывается на последнюю прямую, четко означенную светлыми башнями новых домов, высоких и одинаковых. Светится вдали синий указатель: как сворачивать на Окружную дорогу, мигает на железобетонной фонарной опоре под незажженным еще фонарем желтый круг с красной окантовкой и цифрами посередке. Ограничение скорости 50... 50... 50... Там пост ГАИ и конец города. Оттуда дуют по утрам холодные ветры и приносят забытые запахи скошенной травы и проснувшегося мокрого леса. Однажды утром Игорь Кузяев услышал, как где-то далеко-далеко кричал петух. Слышал и не поверил. Подумал, по радио.
С двенадцатого этажа линия горизонта теряется за лесистыми холмами. Над ними висят серебряные самолеты, а проспект, превратившись в шоссе, пропадает из глаз, огибая земную выпуклость, и несется дальше в сизом бензиновом чаду. Город выбрасывает из себя автомобили, как ускоритель — электроны. И летят они все вместе светящимся облаком. Ближе, ближе... Совсем близко. И вот уже оказывается, что кто-то идет впереди, кто-то чуть сзади, и законы этого летящего облака сложны и неясны.