Трава и земля под нашими ногами покрыты этой странной жилистой слизью. Смотреть на нее почти невозможно. Мне нравится думать, потому что как только я пытаюсь просто бежать, мне кажется, что ноги меня не слушаются.
Не нужно контролировать процесс, нужно предоставить телу самому все решать, и оно окажется умнее меня. Так что я как будто разделяюсь, один я бегу, другой я размышляю. Один я взволнован и сердце мое выпрыгивает из груди, другой я созерцаю мир, словно бы я к нему непричастен.
Я не сосредотачиваюсь в полной мере ни на чем, даже на спасении собственной жизни, поэтому кое-что у меня получается. Иногда меня хватают и даже пытаются укусить, но у меня есть палка, и она неплохо справляется со своей задачей (а кроме того с тем, чтобы занозить мне руки крохотными своими частицами — на долгую память). Я ловлю себя на мысли, что изгои, в общем-то, не страшные. Это несчастные, больные создания. Они разрушаются прямо у меня на глазах, и то, что они вообще могут охотиться на нас, с их стороны подвиг.
Хорошая мысль, которую я, возможно, уже не успею донести, приходит ко мне совершенно внезапно. Их бог разрушает их тела. Пересотворение убивает их. Все народы получили нечто, но изгоев убивает то, что дал им их бог.
Но они питаются плотью и кровью, и даже костью тех, кто смог выдержать влияние бога. Человеческая плоть для них не пища, нет. Иногда мне приходится перескакивать через кости, и я понимаю, что они звериные. Та страшная кость, которая показалась мне человеческой, наверняка, принадлежала крупному животному. Они едят не только человечину. Конечно, ведь иначе они давно погибли бы. Слишком неразумные, чтобы пробраться в дома, слишком медленные, чтобы мигрировать.
Но это не хорошие новости. Изгои не оставляют костей и крови, они слижут кровь вместе с землей, а кость разжуют с камнями не потому, что они прожорливые чудовища. Люди для них не пища, а противоядие. В нас что-то есть, чего им не хватает. Их тела разрушаются вовсе не от голода. Их тела разрушаются, потому что пересотворены таким образом, чтобы медленно умирать. Но человек, может один на кучу изгоев в месяц или даже в год, дает им шанс остановить распад. Не вылечиться, просто не умирать.
И я понимаю, отчего бог изгоев лишил их разума. Почти любой человек выберет не существовать. В лесу полно рассыпающихся, едва-едва двигающихся изгоев, которые все-таки ползут в нашу сторону. Им не становится легче, нет, распад просто останавливается на какое-то время. А потом возвращается, потому что все в мире возвращается. Я бы выбрал несуществование и точно не давал бы жизнь детям, если бы понимал, на что обречен.
Они не понимают, их инстинкты требуют человеческой плоти, и они радуются оттого, что им становится легче. Вот какая грустная история, у которой нет ни морали, ни смысла, просто каждый бог сотворил из нас то, что хотел.
Я не знаю, отчего эта мысль так настойчиво вертится у меня в голове, но я откладываю ее в надежде, что она пригодится мне. Не то чтобы в голову мне пришло нечто новаторское, чего не знали, скажем, Миттенбал или Ниса, но я все равно старательно запоминаю, что люди — антидот для изгоев. Может, я так готовлюсь к тому, чтобы не зря погибнуть.
Между этой мыслью и следующей пролегает пауза, когда я смотрю на свои ноги, на то, как я бегу по серо-розовому и липкому. И в какой-то момент я поскальзываюсь, потому что слишком пристально наблюдаю за собственными движениями. Я падаю прямо в мерзость, которая разлита здесь по земле и прежде, чем надо мной нависают изгои, я удивляюсь тому, какая хорошая, темная ночь с серебряным блюдцем луны.
А потом я вижу зубастые морды. Они подергиваются, словно отражения в воде, которые тревожит ветер, и вот надо мной стоят Ниса, Юстиниан и Офелла, мама и папа, и даже Атилия. И я думаю, что это по-своему очень даже милосердный способ умереть. По крайней мере, я увижу тех людей, которых сильно люблю.
Только вот сопротивляться им у меня не получится. Это, наверное, потому что я совсем глупый. Я выставляю перед собой палку, и зубы Атилии и Юстиниана впиваются в нее. Они до смешного напоминают злых собак. Хотя на самом деле глупо думать «до смешного», потому что все сейчас совершенно не смешно.
С хрустом ломается древесина, и я понимаю, что в следующий момент я стану шансом этих существ прожить еще какое-то время. Наверное, такая у меня судьба. Я корм для Нисы, и для них тоже корм. У мамы злое, зубастое лицо, какого у нее совершенно точно быть не может. Я понимаю, как скучаю по ней и понимаю, что в голове мысли вертятся очень быстро, а рубашка пропиталась липкой мерзостью, которая пахнет чем-то гнилым и сладковатым.
У мамы на шее болтается кулон на золотой цепочке — маленькие, фиолетовые цветы под тонким стеклом. Я помню этот кулон, он впечатлял меня в детстве, когда я был совсем маленьким Марцианом и сидел у нее на коленях, мне хотелось схватить этот кулон, и с него начинался я, с этого пристального внимания к цветам внутри и ласковых маминых рук.