Да, да, прости, я оставил Версаль и Почтальона Шеваля, я предпочту выложить эту мозаику на безымянной стене — веселую и нежную, темную и сияющую. Я знаю, знаю, главной детальки, самой ценной, самой дорогой моему сердцу, мне не хватает и будет не хватать, останется пустота, даже дыра в самом центре, но отсутствие этой детальки станет свидетельством моей боли и невозможности закончить нашу общую с тобой мозаику.
Деталек, с другой стороны, и слишком много, не найдется такой большой стены, чтобы уместить на ней шестьдесят лет совместной жизни с ее красками и формами, но в искусстве, как и в литературе, нельзя сказать всего, никогда, на какую бы то ни было тему. И не надо говорить всего. Даже если можно все сказать, не надо, никогда.
Слишком много кусочков, слишком много всего и, главное, слишком много слов, особенно прилагательных. Ты же знаешь, я всегда хотел писать как Сэмюэл Беккет, скелетно, но моя любовь к прилагательным заставляет меня употребить сначала одно, потом, видя, как оно скучает одно-одинешенько, дать ему спутника жизни. Два прилагательных вместе зовут третье, не спросив меня, и очень скоро — скорее, чем я это напишу или вы прочтете, — я оказываюсь во главе квартета прилагательных, он играет бесполезную музыку, но из любви к музыке я не решаюсь ее оборвать.
Насчет того, чего не хватает, я бы сказал, что не хватает историй любви. Да-да, любви, родная, ведь никогда не бывает достаточно любви в историях любви.
С течением дней, со скрипом пера наша мозаика ширится, округляется, скручивается спиралью вокруг оси этих почти шестидесяти лет совместной жизни, разбитой временем, тем самым временем, что было нашим самым дорогим другом, а потом стало нам самым смертным врагом. О время, я ненавижу тебя так же, как нежно люблю!
Цветные эмали, блестки и камни, которые должны составить твою мозаику, так же красивы, как если бы ты выбрала их сама, сверкающие, противоречивые, взаимодополняющие, сливающиеся воедино, но, увы, им придется потесниться, чтобы освободить место для белизны халатов и коридоров, серости пасмурных дней и черноты отчаяния.
Я знаю, знаю, родная, ты не хочешь, не хочешь, чтобы я говорил о твоем лечении, ладно, ладно, слушаюсь и повинуюсь, я ничего не скажу. Но все же я думаю, что для будущего читателя…
— Что? Что? Какой читатель? Какой еще читатель? Ты месяцы и месяцы морочишь мне голову своим дворцом, своим музеем, теперь еще мозаика с дырой посередине, и все для того, чтобы сунуть мне под нос своих читателей! Да какие такие читатели? Нет читателей! Нет никаких читателей! Читателей не больше, чем масла в жопе у молочницы!
Ладно, ладно, я ничего не скажу. Ничего, ничегошеньки не скажу о том, сколько времени прошло, пока выясняли, рак это или так, пустяк. Ничего не скажу о днях, месяцах, годах наблюдения за крошечной опухолью, ставшей со временем огромным раком. И как изначальная операция — две маленькие дырочки в спине, пара пустяков — переросла в шрам длиной четырнадцать сантиметров после удаления части твоего левого легкого. Я ничего не скажу о последствиях операции, о том, как ты мужественно выкарабкивалась, как следили внимательнее, чем за молоком на огне, за твоими легкими и мозгом, никакого внимания не обращая на твою печень. И как, случайно заметив внизу снимка легких пятнышко в верхней части печени, охарактеризовали это пятнышко как «пару пустяков», а эта «пара пустяков» за несколько месяцев выросла в опухоль еще больше, чем та, что была в твоем легком, нет, об этом я ничего не скажу, ничего не скажу.
Ни о том, как тебя посылали направо и налево, на кучу бесполезных обследований, а потом сказали тебе, торжественно объявили: «Химиотерапия может во многих случаях принести больше вреда, чем пользы», и это означало, что сделать уже ничего нельзя.
Ни о том, как ты, с твоей неизменной энергией, сохранив всю свою красоту и гибкость тела и ума, вынуждена была смириться, нет, об этом я ничего не скажу, родная. Я ничего не скажу об этой «паре пустяков», которую ты поспешила забыть. Ты не помнила, что сказал тебе доктор, увидев эту «пару пустяков» в твоей печени, я напоминал тебе, напоминал, но ты не хотела помнить.
Я себе не прощу. Никогда себе не прощу, что покорно принял неспешный больничный порядок вещей. Я должен был при первом же звоночке потащить тебя в город, к видному онкологу. Но нет, нет, ты хотела в больницу. Сама ты, вообще-то, не верила. И я тоже старался не верить, прекрасно зная, что после шестидесяти пяти лет сигарет ты была легкой добычей. Нет, я ничего, ничегошеньки об этом не скажу, раз ты не хочешь, ничего не скажу.
Только одно. Когда я попросил врача, заменявшего твоего лечащего, заново посмотреть снимок с «парой пустяков» в печени, он спросил меня малосимпатичным и довольно неприятным тоном: «Вы ищете виноватого?» — что означало для меня… Нет, нет, прекращаю, прекращаю, я не искал виноватого, я просто хотел знать, можно ли тебя вытащить! Вот только было слишком поздно. Но я ничего не скажу, нет, ничего не скажу, раз ты этого не хочешь.