«Ты не можешь себе представить, — сказал мне тогда Максим, — не можешь себе представить, как я гордился, что иду вот так между двумя полицейскими и вижу, как все лавочники смотрят на нас из дверей. Я так гордился, так гордился!» И я снова увидел на его лице эту детскую гордость восьмидесятилетней давности. «Я держался очень прямо, — сказал он, — шел с высоко поднятой головой, и звезда была аккуратно пришита на моей груди». Ему было восемь лет. Его лицо мужчины на теле ребенка, должно быть, светилось, как светится оно и сегодня, это лицо старика, снова гордого, как вчерашний ребенок. Мне никогда и в голову не приходило, что он может гордиться и не бояться. Я был рядом, между ним и мамой, он, наверное, держал меня за руку. Боялся ли я? Гордился ли я тоже? Я совсем не помню, как мы шли по улице Шаброль. И об этой гордости он никогда мне не говорил, никогда, ни словечка. Ему понадобилась целая жизнь, чтобы вновь пережить ее, сидя в кресле в этот вечер, и решиться упомянуть о ней.
Я заметил, что он и сегодня гордится, он согласился. Я сказал, что это упражнение на сенсорную память — вновь почувствовать то, что произошло когда-то давно, это базовый метод «Актерской студии»[40]
. Он опять кивнул, глаза его блестели. Он снова шел по улице Шаброль. Он видел мадам Машефер — булочницу. Он видел мадам Максим с малышами. Она стояла и смотрела, как мы идем, и годы спустя еще говорила нам: «Я видела, как вы шли! У меня аж ноги подкосились! Такая хорошая женщина, ваша мамочка! Да еще с вами обоими! А я-то, я-то даже не осмелилась побежать за вами и дать вам хлеба! Так и отпустила вас, ничего вам не дала! Даже булочки!» Она все еще плакала в 47–48-м годах, когда мы в воскресенье приносили курицу на жаркое.Комиссар оказался добрым. Он отпустил нас домой. И тогда Максим — он об этом не помнит — заорал на полицейских: «Зачем только вы нас привели! Теперь некому нести мамин узел!»
Не так давно я прочел в книге Пьера Бирнбаума о том времени, что главный комиссар 10-го округа Парижа был одним из наименее ретивых в охоте на евреев. Спасибо, господин комиссар.
Ты тоже рассказала мне историю. Вы стояли на улице, Розетта, Поль и ты, в Шатору или где-то в этой области, и видели, как проходят немцы, наверное, дивизия «Дас Рейх», они шли из Тюля и Орадура к нормандскому фронту. Поль весь дрожал, а Розетта твердила сквозь зубы, крепко стискивая ваши руки: «Нам конец, это боши, нам конец».
Вы боялись, и правильно делали. Всю жизнь мы гордились и боялись.
Маленькая патриотическая деталь. До отъезда в Муассак, в свободную зону, я не должен был носить звезду как не достигший шести лет и говорил каждому, кто готов был слушать, что мой отец еврей, мама еврейка, брат еврей, но я — француз. В любом возрасте можно предать тех, кого любишь, со звездой или без, с документами или без, с пером или без.
Твой нос
В один из приездов в Ле-Мулло я был так разочарован, не найдя тебя в доме, что поставил на ночной столик твою фотографию. Нет, не одну из тех, где ты лучишься красотой, молодостью, сексапильностью, если позволишь мне это слово, нет, другую фотографию, твою фотографию в пятьдесят лет. Ты на ней, разумеется, очень красивая, но главное — счастливая, безмятежная, будто умиротворенная. На твоих прекрасных губах играет улыбка, а глаза искрятся всем твоим юмором и всей доброжелательностью. Теперь я могу, ложась спать, если вообще способен уснуть, улыбнуться тебе в ответ и вновь увидеть тебя утром, все такую же сияющую.
В поезде на обратном пути мне довелось увидеть пассажирку в обязательной маске, сдвинутой под нос; это, конечно, запрещено, но так был виден только ее нос, немедленно напомнивший мне о твоем. Не красотой и не пропорциями, нет, просто, глядя на этот нос, я подумал, что никогда, ни единой строчки, ни единого слова не написал про твой нос. Твой нос, который всегда и при любых обстоятельствах я видел на привычном посту, по стойке «смирно», воплощавшим чудесное равновесие твоего лица. Нос, который никогда при мне не краснел и даже не вытягивался — и правда, ты так мало мне лгала, — нос, на котором любили задержаться мои губы, оторвавшись от твоих, который даже, признаюсь, я частенько любил покусывать мимоходом. Ни разу он на меня не обиделся, ни разу не указал на мою фамильярность. Нос, который в горячие моменты умел приблизиться к моему, чтобы поцеловаться эскимосским поцелуем, единственным, способным нас помирить. Нос, наконец, у которого малейший трепет ноздрей я любил расшифровывать, постигая таким образом тайны твоей души и твоих настроений. Внимание, он ни разу тебя не предал, он всегда был тебе верен и невозмутим даже в худшие времена, и он сумел остаться верным стражем красоты твоего лица, нос королевы, нос владычицы моего сердца. Этот нос теперь царствует у меня на ночном столике и охраняет наш с тобой сон.