— И ко мне приходил? Боже мой… И ко мне? — вздрогнула, вспыхнула, разволновалась, почувствовав себя уязвленной, гостья. «Началось!» — промелькнула у нее в голове мысль с быстротой молнии, как сигнал тревоги. Но необходимо было сдержаться, овладеть собой, нельзя было отвечать на вызов этой девочки, невольно, разумеется, невольно (это ей было ясно, как ни была она разгневана и оскорблена) уже переступившей границу. Но это была еще не война, а лишь пограничная стычка, разведка сил: противники еще только дразнили, провоцировали друг друга. Так уж бывает: нежданно и невольно проявляется, выходит на свет божий то, что мы усиленно и тщательно скрываем. — Боже мой, — повторила она с деланным удивлением, которое можно было истолковать по-разному: то ли она жалела, что сын не застал ее дома, то ли выражала возмущение поведением сына, посмевшим до истечения срока наказания, раньше законного времени явиться домой. На мгновение представила она себе, как Гела присел на корточки перед дверью, отогнул угол половика, увидел там, где должен был лежать ключ, лишь влажную черную пустоту и как у него оборвалось сердце. Впрочем, не она ли сама нарочно, в назидание легкомысленному, безответственному мальчишке, перестала оставлять ключ под половиком, чтобы еще и таким способом (если он по детскому нетерпению и неразумию раньше времени попробует вырваться на свободу) показать ему, что не ждет и не примет его до тех пор, пока он не отбудет определенного ему наказания. Рука ее, покоившаяся на столе, дрожала, как оборванный ветром электрический провод под током, — Вы поступили… Он поступил неправильно. Только враг мог бы посоветовать… Только враг мог бы одобрить… Ведь он же еще совсем ребенок! — вскричала она, и в голосе ее послышалось рыдание; но тут же улыбнулась, попросила этой улыбкой прощения у обеих — матери и дочери; скорее, впрочем, у матери, у старшей, своей ровни, как будто все, что говорилось до сих пор, что сорвалось у нее с языка, относилось к Дарье, а не к ее дочери. — Никто не любит выслушивать наставления, — продолжала она уже спокойно. — Каждый поступает так, как хочет или считает нужным. Но я не учу вас, я прошу. — Она обращалась к Дарье. — Прошу… Как мать. Как мать Гелы. — Она медленно встала — высокая, угрюмая, надменная, черная фигура. Кончик зонта оскользнулся на натертом полу, но она вовремя удержала его, и зонтик остался неподвижным. Спокойно, неторопливо вышла она из комнаты.
Дарья и Нато стояли на террасе и смотрели, как она шла по дорожке, усыпанной песком; кончик ее зонта оставлял в еще не просохшем после вчерашнего ливня песке маленькие, отстоящие друг от друга на равное расстояние ямки; время от времени она наклоняла голову, чтобы не зацепиться за ветки, — внешне спокойная, гордая, неприступная, а в действительности одинокая, беспомощная, в сознании понесенного поражения. Она шла и думала: «Едва завязавшийся плод, собственно еще не облетевший цветок, сразу засовывают в бутылку»; думала в бессильной ярости, сознавая, что не добилась чего хотела, что ее вежливо выпроводили.
Сегодняшний день удивительно походил на тот, когда она, в твердой уверенности, что идет завоевывать счастье и свободу, явилась в общежитие к отцу Гелы. Сегодня она точно так же явилась к этому сосунку, к этой девчонке в коротком платье, чтобы вымолить у нее свободу и счастье сына. На этих двух днях, как на опорных столбах, покоилась вся ее жизнь. Одна опора была уже выбита, и надо было срочно что-то (но что?) предпринять, не то вот-вот могла выскользнуть и вторая опора. Так и случилось. Сын ее после первого побега провел чуть ли не целую жизнь в бегах; он все бежал, спасался от преследователей, а за ним гнались по пятам; его ловили, возвращали в тюрьму, увеличивали ему наказание, а он снова убегал, — не колеблясь, не задумываясь, не готовясь к побегу, как ускользает из клетки зверь всякий раз, как дверь клетки оказывается случайно открытой.
4