— Тссс! — прикладывает руку к губам очкастый и головой показывает на дверь, предупреждая Гелу, что там, снаружи, могут слышать их разговор. — Ничего они со мной не могут сделать, — шепчет он, перегнувшись в сторону Гелы. — Они не братья мои и не ученики… Попали они впросак, — хихикает он желчно, все так же с неподвижным лицом. — Я человек неудачливый. Что мне от тебя скрывать, да и смысла нет в утайках, — шепчет он торопливо. — Кто я? Никем, ни в чем, ни для чего зачатый. Нищий при несуществующем храме. Страж несуществующей гробницы. Прихвостень несуществующей жизни. Пинок и заплесневелая краюха — вот самое большее, чего я заслуживаю, потому что ничего не делаю ни хорошего, ни плохого. А они думают, что я в самом деле возмутитель и разрушитель. Анархист. Что власть скажет им спасибо, если они избавят мир от меня, что им все за это простится и будет разрешено шарить по своей воле хоть в государственной казне, хоть в сиротской постели. А в общем, по правде сказать, им ведь в самом деле принадлежит мир. За них жертвовали собой и Моисей, и Иисус… Чтобы вывести их из мрака, чтобы поселить их в земле обетованной. Ведь господь, собственно, Моисея не ввел в обетованную землю — так только, издали показал ее, чтобы слюнки потекли, а впустить не впустил: извините, мол, цыц, туда нельзя. Узрели очи твои вертоград, но не внидешь в него. — Он смотрит на дверь, но ничего без очков не видит. Еще ближе склоняется он к Геле и продолжает все так же шепотом, брызжа блестящими капельками слюны: — Это ведь они распяли Христа. Власть умыла руки, отошла в сторону: дескать, сами решайте, как поступить с вашим царем. А они уперлись, решили во что бы то ни стало добиться своего. «Распни его! — кричали Пилату, надрывались. — И пусть его кровь падет на нас и наших детей». Лишь бы над нами не властвовал наш же человек, а любому чужаку мы согласны повиноваться; чужак предпочтительнее своего, как властитель. И знаешь, почему? Свой не одобрит, не простит тебе ничего дурного. А чужой всему, что в тебе дурно, только обрадуется. Даже подстрекать тебя станет к всякой скверне, толкать к злу, потому что злых и скверных подчинить себе гораздо легче, нежели добрых. У злого, у скверного совесть нечиста, и даже если, прошу прощения, нагадить ему на голову, он слова не скажет, даже и не подумает возражать, лишь бы владыка довольствовался этим да, сверх того, позволил ему стащить копейку-другую, обидеть двух-трех сирот и разок-другой набить себе брюхо. Так-то, дружок, устроен мир. Никак не возьмешь в толк? Человек не ищет добра, не хочет быть добрым, потому что это трудно, тяжко, болезненно, как выдернуть гнилой зуб. А быть злым, дурным так же легко и приятно, как рыгнуть, особенно если ты сыт. Мир погиб тогда, когда дело дошло до выбора между Христом и разбойником; с тех пор стало все равно, Христа выбирать или разбойника, да и не надо ни одного, потому что незаменимым не окажется ни тот, ни другой. Мир может спасти только ребенок, но ребенок умный и смелый. Так что напрасно ты колеблешься, напрасно боишься.
— Боюсь? — удивляется Гела и вдруг чувствует, как от страха мороз продирает его по коже.
— Боишься! — смеется очкастый. — Конечно, боишься.
— Чего мне бояться? — пожимает плечами Гела, а сердце у него бешено колотится, кажется — вот-вот выпрыгнет из груди.
— Эх ты, трусишка! — смеется очкастый.