Томас вновь сжал кулаки, прислушиваясь к канонаде за бортами автомобиля. Надо перегруппироваться, усилить фланги. Еще не все потеряно, пионеры наверняка уже смяли преграду, а его «ягеры» добьют настырных русских самоубийц. Немного – самую малость – приукрасить действительность, составить надлежащим образом доклад, преподнести гвардейцев в надлежащем виде, как элиту элит, которую тем не менее…
Мир рухнул на нобиля, взорвавшись коротким резким ударом, огненно-красной вспышкой и грохотом, который хлестнул по ушам, как плеть. Осязание, зрение, слух – все послушные и верные слуги его тела и разума возопили одновременно, корчась от запредельной боли.
И оставили хозяина безвозвратно.
«Где я?»
«Что со мной?»
Некому было сообщить нобилю, что его бронеавтомобиль лежит, перевернутый, обожженный до черноты световой и температурной вспышкой русской ракеты с атомной боеголовкой. Тяжкий молот взрыва причесал огненным гребнем порядки штурмовой дивизии, превратив непобедимых «ягеров» в разрозненные группы смертельно испуганных людей.
Ракетчики понимали, что обрекают на смерть тех немногих гвардейцев, кто еще оставался в живых. Но командир батареи принял решение, зная, что никогда не сможет примириться со своей совестью.
Томас этого не ведал. Как не ведал и того, что вторая ракета накрыла атомную мортиру. Интенсивность применения сверхоружия на второстепенном участке фронта оказалась невероятной. Уровень разрушений и радиоактивного загрязнения превратили район в смертельно опасную и непроходимую пустыню.
Есть ли загробная жизнь, существует ли преисподняя – этого не дано знать смертному. Но одно можно сказать точно – последние минуты жизни Томаса Фрикке стали для него вечностью. Вечностью, проведенной в собственном аду, сотканном из всепожирающей, бессильной ненависти и ужаса.
– Донесение воздушной разведки.
– Говорите.
Пальцы связиста, читающего с листа, чуть подрагивали. Дрожал и голос, самую малость, так что только опытное ухо императора чувствовало запредельное напряжение офицера. Тот в самом прямом смысле слова держал в руках судьбу страны. Уже свершившуюся, но еще не оглашенную.
– Доклад… Связь восстановить не удалось. Воздушное наблюдение показывает… показывает, что Восьмой опорный пункт серьезно поврежден… Но продолжает действовать.
Связист поднял белое лицо от бумаги, взглянул на Константина, серого и больного даже на вид, прикрывшего веками воспаленные глаза.
– Дальше, – спокойно, словно нехотя повелел монарх.
– Продолжает действовать, – повторил офицер. – Пожары тушатся, в завалах проложены проезды. Автоколонны идут к фронту, к терминалу подтягиваются наши войсковые части и военная полиция, они готовятся защищать узел. Дальнейшее наблюдение невозможно – разведчик был поврежден воздушной ударной волной и попал в радиоактивную полосу, пришлось возвращаться. Разведка фронта готовит следующих.
– Восьмой устоял… – негромко сказал Константин, опуская руки на колени. Его дыхание, и без того частое и мелкое, перешло в череду всхлипов, тонко и высоко запищали приборы. Кардиолог бросился к креслу, но самодержец уже не видел этого.
Сердце понеслось с немыслимой скоростью… и неожиданно замерло. Император почувствовал, как будто в груди лопнула струна, которую долгие недели наматывали на ворот – понемногу, по миллиметру выбирая запас прочности. И, наконец, истончившаяся нить не выдержала.
Наверное, ему следовало испугаться. Могучий инстинкт тела кричал, что время вышло, пора уходить туда, где все равны – и правитель огромной державы, и последний бедняк. Но Константин думал не об этом.
В свое время он поделился с Терентьевым сокровенным – страхом перед безликим Координатором. Можно ли победить не человека, но символ, аватар абсолютного зла, у которого и лица-то нет? Теперь император знал – можно. Бесплотный призрак, два года стоявший за каждым провалом, каждой неудачей, съежился и отполз за грань сознания. Как и положено тени, оказавшейся на свету.
Константину казалось, что даже сквозь невообразимую даль пространства он слышит безумный вой, полный отчаяния и безнадежности. А еще – нечеловеческого ужаса того, кто считал себя высшим существом, но был повержен и остался один на один с безжалостной предопределенностью.
«Я уйду, но мой народ будет жить, – с отчетливым спокойствием подумал русский император. – Ты останешься и увидишь гибель своего».
Время шло, часы сменяли друг друга, но для Поволоцкого время остановилось. Точнее, утратило смысл. Непрерывный, неостановимый конвейер раненых, умирающих не оставлял возможности для посторонних мыслей. Да и не посторонних – тоже. Разум словно отгородился непроницаемой стеной от ужасов, разворачивающихся на операционном столе.
Всех легких везли в тыл, но десятки тяжелых и безнадежных – оставались.